Мы оставили Лизу и вновь настигаем на пороге (дверь без таблички и цифр) Манихейской общины пять дробь три, бездымовников. Бездымовники — разветвленная (что видно по номеру), многочленная и успешная секта — относятся, кажется, к манихеям не присягающим. (Или, простите, к манихеям блюющим?) Возглавляет их (не только их) Петя Транс. Вот его сперва рука, затем голос встречают девочку в черном-пречерном (чем же выкрашены стены?) коридоре.
Лиза, полагаем, не знала, что семь лет назад Петя Транс был ничего не обещающий молодой человек, чмореныш с малоподвижным телом и юрким духом. Тем, кто это помнил, пришлось срочно отредактировать свои воспоминания. (Добросовестно потрудились они, с ножницами и клеем в руках и такими густыми чернилами, чтобы сквозь их перечеркивающую, уничтожающую тьму не проступила ни одна написанная прошлым буква.) Заматерев, Петя стал иллюстрацией той утешительной мысли, что некоторым время идет на пользу: они начинают выглядеть. Скапливаясь в проемах, неровностях и рытвинах, сглаживая их, благообразие сочится из черт, окончательно размывая лепку лица. Благообразие не знает тревог. Благообразие заранее все прощает. Благообразие бьет нам по глазам внушительным молотом. Благообразие говорит, как глупо, в сущности, стремление остаться в живых, стремление любой ценой не расставаться с тем днем (пейзажем, книгой, разговором, откровением), который зажег (и, возможно, спалит) сердце. Нет, ну как оно смотрит! Как оно смеет!
Взгляд туда, взгляд сюда… Он хотел удержать ее руку (ведь руку, которую дружелюбно держишь в своей, так удобно сжимать, и щипать, и слегка выкручивать), но остерегся. Даже его глаза Лизы обжигают сухим ледяным огнем. “Коллеги немного празднуют”, — бормочет он, устремляясь вперед. “Это их дело, сколько они пьют, — говорит Лиза прокладывающей ей дорогу спине. — Я не буду пить с ними”.
А почему это дорогу нужно прокладывать? Потому что препятствуют темнота, смрад и тревога, глубокой водой стоящие между черных стен. В этой воде ждут своего часа, своей жертвы рыбы и гады, тени и шорохи, сплетни и шепот. Минуты пройдут или столетия, прежде чем они бросятся, драгоценным чутьем распознав того, кого ждали.
Какой нескончаемый коридор. Что здесь есть — есть ли здесь лампочка? Не то что ощупью, но увлекаемые интуицией прозревших ног, мы — за Лизой, а Лиза — за смутной спиной, следуем, несколько раз поворачивая все в одну сторону, как будто обходя по периметру огромную квартиру, огибая прилежно спящие опасные соты, налетая на какие-то тела (вероятно, это шкафы, вешалки, велосипеды, подвешенные на стене тазы и корытца, насквозь прогнившие тюки старых газет и журналов, картонные коробки с тяжелым или рыхлой ветошью). Безнадежная уравновешенность кошмара сопутствует нашей прогулке. Всю ночь, всю долгую жизнь сна мы так и будем идти (почему во сне никогда не чувствуешь ног?) круг за кругом, страх за страхом. Рыбы и гады, тени и шорохи, сплетни и шепот следят за движением наших запахов, безмолвные распахивая пасти.
И распахивается еще одна дверь.
В комнате за дверью мрак и вонь как будто еще усилились, сгустившись пьяными голосами — но на самом деле, конечно, здесь горит свет. (Свечи, прикиньте. Стоят на столе в чем-то грязно-железном, канделябристом, или воткнутые в пивные бутылки.) За большим столом — ага, большим круглым столом, к этому моменту безобразно и бесповоротно разоренным, — сидит компания. Никто уже не держит язык и лицо. Сдается нам, осанкой и хорошими манерами присутствующие не обременяют себя и в иные, более спокойные минуты жизни, но сейчас они предались грозной даже вульгарности, бешеному даже хамству, от которого летят и грозят пожаром искры. Страшно гудит, разгораясь, беседа, из нее, как из костра, то один, то другой взвизг взмывает кон тутта форца яростным языком пламени. Лишены смысла эти речи, но в них есть другое: язык дисгармонии и смерти, чуждый и светлому мастерству культуры, и сумрачному гению природы. На этом языке — обиходном для столь многих — человек говорит с человеком. С культурой и природой, впрочем, он говорит точно так же.