Выбрать главу

Евгения из его сундука не вытаскивают. А вытаскивают, значит, Аристида Ивановича из нафталина. Аристид Иванович тоже кукла, как и Евгений, но не такая страшная. Его расплющило, размазало по стеночке — и все фантазии, убеждения и желчь вытекли вон, и нечему стало пугать доверчивую чернь. Проблема в другом: старик не может стоять ровно — прислоняется, обвисает, клонится (наклонится туда — наклонится сюда, — да и грохнется, потеряв равновесие), топчется, сплетая непрестанно семенящие на месте ноги (и опять же грохнется). На трибуне Петя Транс, засучив рукава, ремешками привязывает его ноги (левую — влево, правую — вправо) к специально изготовленной распорке, распорку закрепляют намертво. Теперь Аристид Иванович может корежиться, сколько хочет (все-таки это ужасно нервирует, вносит суету, сутолоку, сумятицу, что-то в высшей степени бессмысленно-неправильное) — все равно ничего не видно, одни движения плечей; движение кривое, подавленное, так, не движение, а его первая бездарная судорога. Судороги набегают друг на друга волнами, последующая разрушает предыдущую, баюкая Аристида Ивановича резким, как на камнях, прибоем. Щипок и пинок окажут на него благотворное воздействие (те же эффект и продолжительность, что от сердитого взрослого окрика на ребенка), но стоящие рядом быстрее устают щипать и пинать, чем Аристид Иванович — дергаться.

Выглядит же он хорошо, бесстрастно, видна больничная ухоженность, видно, что старик не брошен, не предоставлен (вопреки, быть может, его желанию) самому себе, не отдан болезни на растерзание. Диким зверем болезнь сидит в клетке, а Аристид Иванович — с той стороны решетки — и рад бы, предположим, броситься в ее пасть, но предусмотрительно, безжалостно от этого защищен; руку, ладно, сквозь прутья можно просунуть, — но что же это, если хочешь, например, смерти, а приходится жить… с изглоданными руками… И взгляд какой-то изглоданный! Вы приметили? Что, попытаемся его раскрутить, узнать, какие видения тревожат спящий разум? Как-то это негуманно? Негуманно! Чего ж у вас глаза заблестели, если негуманно? Эй, Аристид Иванович!

— Аристид Иванович! — окликает старика Лиза.

С воли в окошко больничной палаты заглядывают кусты жимолости, небо опускает голову, клочком облаков попадая в проем, верхний правый угол, в образованный рамой и решеткой квадрат. На окне здесь решетка. Внушительная крупная тень решетки прочной вещью лежит на полу. Неожиданно все исчезает, легкомысленное облако сменяется кулаком тучи, надутой, как злобой, дождем. И дождь сперва шуршит, растворяя пыль, потом стучит, потом хлещет.

Аристид Иванович, поджав ноги, сидит на кровати и смотрит в никуда. Он говорит:

— Лиза, не давай меня закапывать. В этих могилах столько воды.

— Значит, кремация, — говорит Лиза.

— Да, да, — торопится Аристид Иванович, — кремация. Это хорошо.

— Хорошо, — говорит Лиза.

Она садится рядом с ним (поглубже, приваливаясь к стене), и оба молчат и смотрят, словно некто показывает им важные увлекательные картинки. От шума дождя сильнее начинает шуметь в ушах кровь. Два лица — старое и молодое, отрешенное и угрюмое — обращены к шершавой белой стене. (А палатка-то невелика, кажется, что, сидя на кровати, можешь пощупать противоположную стену.)

— Зачем все было? — спрашивает Лиза у стены. Аристид Иванович так и понимает, что вопрос не к нему. Он молчит, шевелит губами, беззвучно спрашивая о чем-то своем. Предполагается, очевидно, что ответ (может, будет ответ, может — нет) явится один на все вопросы — птичкой отделившись от стены или буквами просияв на стене. Огненными знаками, которые выжгут побелку, краску, штукатурку, внимательные глаза.

— Или есть зло, которого мы боимся, или же самый страх есть зло, — бормочет Аристид Иванович машинально.

— И вовсе не так.

— А как?

Лиза отмахивается. Аристид Иванович хлопает глазами.

— Проверь, проверь, — говорит он встрепенувшись, с осмысленной сварливостью. — Там все написано.