Но в ту минуту, как я, надевая калоши, распланировывал мою будущую статью, вошел Ваня. Он был видимо взволнован и даже слегка рассержен.
– Вы, дядя, может быть, пренебрегаете нашим обществом? – сухо спросил он, глядя на меня в упор. – У вас, может быть, есть более умные занятия?.. ведь вы, кажется, ученый, mon oncle… n'est-ce pas? дядюшка… не правда ли?
– Нисколько, мой друг! Я сейчас… я только вот хотел… можно ли так истолковывать мои действия! Кстати: ты знаешь, конечно, что Амедей отказался!
– Какой еще Амедей! Que me dites-vous la! Что вы говорите!
– Амедей, испанский король, мой друг. Он отказался, и я хочу…
– То есть, вы хотите сказать, что теперь вас занимает Амедей… Согласитесь, однако ж, что это только отговорка, дядя! И притом, отговорка совсем неловкая, потому что кому же, наконец, не известно, что в Испании Isabeau, a совсем не Амедей!
– Христос с тобой, душа моя! Isabeau давным-давно…
– Treve de mistiiications, mon oncle! Бросьте мистификации, дядюшка! Вы не с ребенком говорите. Я спрашиваю вас совершенно серьезное хотите ли вы провести день с нами, как вчера, и третьего дня? Ежели хотите, то надевайте шубу, и идем; ежели же не хотите, те я жду объяснения, что именно заставляет вас выказывать такое пренебрежение к нам?
– Но клянусь же, друг мой… право, я с удовольствием. Я хотел только узнать, как это Амедей… после двухлетнего, почти блестящего…
– En bien, vous nous raconterez tout cela chez nous Хорошо, вы нам расскажете все это у нас., в нашей закусочной. Я знаю, что вы „ученый“, mon oncle, и уже рассказал это всем. Послушайте! ведь если Амедей уж отказался j'espere que c'est une raison de plus pour ne pas s'en inquieter! надеюсь, это еще одна причина, чтобы не беспокоиться о нем.
Затем он пошел вперед, а я последовал за ним.
В этот день я рассказывал Ваням об Амедее. Что он был добрый, что он полюбил новое отечество совершенно так, как будто оно было старое, и что теперь ему предстоит полюбить старое отечество совершенно так, как будто оно новое. Потом, я в кратких словах упомянул о Дон-Карлосе, об Изабелле и матери ее Христине, о непреоборимо преданном Марфори, о герцоге Монпансьерском и в заключение выразил надежду, что гидра будет подавлена и Марфори восторжествует.
– Ну-с, а теперь ложитесь, mon oncle! Подснежников уступает вам свой диван! Vous serez notre president! Вы будете нашим председателем!
Недоразумение на этот раз улеглось, но черная кошка уже пробежала между нами. Я сделал очень важную ошибку, высказав разом столько познаний по части испанской истории, потому что с тех пор меня уже не называли иначе как „профессором“ и „ученым“. И как мне показалось, названия эти были употребляемы не в прямом смысле, а в ироническом.
Дни проходили за днями, требуя новых и новых компромиссов. Я все посещал закусочную и с невероятною быстротой устремлялся в бездну. Я давно забыл об Амедее и помнил только одно: что мне предстоит выпить в день от двадцати до тридцати рюмок коньяку и заесть их котлеткой от Саламатова.
Наконец, в одно прекрасное утро, я имел удовольствие услышать, как меня в глаза назвали нигилистом.
– Любезнейший нигилист! Правда ли, что вы статеечки пописываете? бесцеремонно обратился ко мне Ваня Поскребышев.
Это было тем более обидно, что Поскребышев был простой феидрих, который просто-напросто думал, что „нигилист“ значит „мормон“ или что-нибудь в этом роде. На этот раз я счел долгом даже протестовать, но-о, ужас! – по мере того как я приводил это намерение в исполнение, мой протест, незаметно для меня самого, постепенно превращался в самое заискивающее ласкательство! Это до того поощрило моих новых друзей, что один из них тут же потихоньку насыпал мне в рюмку пеплу от сигары.
Так длился целый месяц. Я не раз порывался бежать, но с меня уже не спускали глаз, так что я, совершенно незаметно, очутился в положении арестанта. У меня отняли даже возможность протестовать, потому что эти люди обладали каким-то дьявольским тактом в деле пакостей. Они устраивали пакость таким образом, что она, будучи пакостью в самом обширном значении этого слова, не переставала в то же время иметь вид шутки в несколько размашистом русском тоне. Они выдергивали из-под меня стул и тут же обнимали меня; они щипали меня за обе щеки – и тут же целовали.
– Обиделся! – говорил Ваня Подснежников, – ну, помиримся! Согласись сам, чем же я виноват, что у тебя такие пухлые щеки! Нигилист! душка! ну, позволь же! позволь еще раз ущипнуть! Не хочет! жестокий! Господа! нигилист обиделся! надо утешить его! возьмем его на руки и станем качать!