- Аппетитная была девчонка. Наверное, японки все такие...
- Очень рад, что тебе повезло.
Я поймал себя на том, что мой голос приобрел какую-то заискивающую интонацию. Я опустил глаза. Неожиданно в памяти всплыла фигура Сугано с бутылкой ликера в руках и название трактата - «Будущее Японии». Однако полосатые трусы, висевшие на батарее, отогнали эти образы.
- Ты джиу-джитсу знаешь?
- Нет.
- Я в Марселе видел джиу-джитсу. Японец показывал, его звали Каваиси.
Я сделал вид, что не расслышал, и повернулся к старику. Тот, так и не сняв руки со лба, все еще спал.
- «Журден» ведь студенческая больница, откуда взялся здесь этот старик?
- Сюда могут помещать не только студентов. Больницей могут пользоваться и служащие университета, - ответил Жорж недовольным тоном. - А ты вправду не знаешь джиу-джитсу?
- Нет, - я виновато улыбнулся.
Что ж, раз пришлось попасть в больницу, ничего не остается, как отдаться течению обстоятельств. Подобно улитке, которая, боязливо выпустив рожки, не выползает вся из раковины, пока не убедится в полной безопасности, я два-три дня осторожно наблюдал за порядком в больнице и за своими соседями по палате. Нет, кажется, отсюда мне опасность не грозит, надо только вести себя осмотрительно.
Жорж оказался служащим одного педагогического института; старик работал курьером тоже в каком-то институте. Я не понимал, почему сестра направила меня не в студенческую, а в общую палату, но в моем теперешнем положении это было даже удобнее. Представления Жоржа - этого туповатого клерка - о японцах вполне исчерпывались джиу-джитсу да женщиной, с которой он переспал в Марселе. Он ничего не слышал о преступлениях японцев в Нанкине, Маниле и Вьетнаме, он не расспрашивал меня и о моем отношении к американцам. Боюсь, что он даже приблизительно не знал, где находится Япония.
Старик же вообще ничего не знал, да и не хотел знать. Он даже старался не думать о своей болезни и ее последствиях. По целым дням он недвижно лежал на кровати и лишь изредка уверял меня или Жоржа, что не пройдет и полугода, как он совершенно поправится. Но мы уже знали, что для операции его легкие не годились, они были все изъедены, плевра пристала к грудной клетке, и пневмоторакс был невозможен. И когда мы, отводя глаза, молча слушали его, старик, как бы примирясь с неизбежностью, доставал из-под подушки фотографию и смотрел на нее полными слез глазами.
- У него во время оккупации погиб сын, - сказал мне однажды Жорж. - Это он на его фотографию смотрит.
И все же я был доволен. Я мог благополучно прозябать, не обращая внимания на невежество Жоржа и равнодушие старика. Здесь мне не ставили в упрек, как в Лионе, что я японец. Мне не нужно было протестовать, показывая присланный из Японии журнал с фотографиями атомной бомбардировки: «Видите! Кто это сделал!..» Валяясь на кровати, я бездумно разглядывал потолок, и лишь изредка мои губы трогала горькая улыбка.
Больничные дни тянулись бесконечно монотонно и безрадостно. Меня, разумеется, никто не посещал. Сугано тоже не приходил... На завтрак - хлеб и молоко. Потом приходит сестра и, измерив температуру, вонзает шприц в тонкую, высохшую руку старика. Затем в течение двух часов длится «тихий час», после чего приносят обед из жесткого, как подошва, мяса, и вновь наступает нудный трехчасовой отдых… Только в сумерки больница чуть оживает: это в зале свиданий, на первом этаже, появляются посетители.
Наступает вечер, и тишина становится невыносимой. Мы берем ужин с алюминиевого подноса и, тихо переговариваясь, пялим глаза на тень от лампочки на потолке. Наконец с последним обходом приходит старшая сестра.
- Свет гашу! - сиплым голосом говорит она и выходит из комнаты. - Спокойной ночи!
В темноте старик опять и опять надрывно кашляет. Слышно, как Жорж мочится в горшок. Я приставляю к уху радионаушники, администрация больницы за сто франков в месяц дает их больным напрокат... Иногда из эфира доносится чешская или польская речь. Я не понимаю этих языков со множеством согласных, но мне чудится, что голоса дикторов звучат по-особому требовательно и взволнованно.
Как-то ночью, когда Жорж уже храпел, а старик, как обычно, спал неподвижно и безмолвно, я рассеянно смотрел в окно на сверкающие огни над Рошюром и Монпарнасом. Вдруг страшный крик пронзил тишину, он шел откуда-то издалека, скорее всего с другого конца коридора. Казалось, кричал не человек, а смертельно раненное животное. Но через мгновение все затихло, и больницу вновь окутала тишина.
Что это могло быть? Неужели кто-нибудь не выдержал операции и закричал от чрезмерной боли. Но ведь оперируют под общим наркозом, а после операции так не закричишь.