Среди либералов широко распространено мнение, что Анна Ахматова, несмотря на цикл из 10 стихотворений, написанных и опубликованных к 70-летию вождя в 1950 году, была убеждённой антисталинисткой. Однако некоторые её исторические оценки противоречат этому убеждению. Любопытно то, что для Ахматовой Владимир Маяковский был куда более значимой фигурой в русской поэзии, нежели Сергей Есенин. В 1940 году она написала апологетическое стихотворение, посвящённое своему современнику по Серебряному веку, которое заканчивалось строчкой: "В каждом слове бился приговор" — "приговор" старому миру. Революционность Маяковского была куда ближе её душе, нежели народность Есенина, о котором товарищ Сталин не вспомнил ни разу в жизни, а Владимира Маяковского, подобно Ахматовой, объявил "лучшим и талантливейшим поэтом советской эпохи". Так что полными антиподами Иосиф Сталин и Анна Ахматова, видимо, не были. Может быть, поэтому в стихотворном цикле 1950 года, о котором либеральная общественность старается забыть, как о досадном недоразумении из жизни поэтессы, есть несколько стихотворений, отмеченных печатью подлинного вдохновения и таланта.
При всём своём уме, проницательности и чувстве времени Ахматова, видимо, из-за уязвившей её душу зависти "не заметила", что Есенина к середине XX века "выдвинули" не мы грешные, а сама История. Я думаю, что Георгию Васильевичу Свиридову были известны суждения Ахматовой о Есенине, потому что его нижеследующие слова звучат как прямая полемика с ней:
"В лютых бедствиях, в окопах войны, в лагерях и тюрьмах, в изгнании на чужбине народ пронёс с собой Есенина, его стихи, его душу. Не славе Есенина завидуют Маяковский, Пастернак, Цветаева и многие другие поэты, а народной любви к нему, так же, как Сальери завидует не славе и не гениальности Моцарта, а любви к его мелодиям слепого скрипача и трактирной публики. Вот ведь в чём соль! Завидуют, говоря затрёпанным без нужды словом, его народности".
Даже Наум Коржавин, поэт весьма либеральных убеждений, эмигрировавший в своё время в Америку, и тот в статье "Анна Ахматова и Серебряный век" честно признавался: "Среди деятелей этого "века" было много чистейших людей. Но проповедовали они часто худое: допустимость грязи, подлости, даже убийства" <...> "Были люди — самоубийством кончали, если выяснялось, что не выдерживают экзамены на исключительность" <...> "Никто даже из хороших поэтов не избежал воздействия отравленной атмосферы той эпохи" ("Новый мир", 1989 г., № 7).
Для вящей убедительности своей правоты можно еще привести суждения честнейшего философа эпохи Серебряного века Семёна Франка, являющегося авторитетом для многих интеллектуалов, в том числе и еврейского происхождения: "Самый трагический и с внешней стороны неожиданный факт культурной истории последних лет — то обстоятельство, что субъективно чистые, бескорыстные и самоотверженные служители социальной веры оказались не только в партийном соседстве, но и в духовном родстве с грабителями, корыстными убийцами, хулиганами и разнузданными любителями полового разврата, — этот факт все же с логической последовательностью обусловлен самим содержанием интеллигентской веры, именно ее нигилизмом: и это необходимо признать открыто, без злорадства, но с глубочайшей скорбью. Самое ужасное в этом факте именно в том и состоит, что нигилизм интеллигентской веры как бы сам невольно санкционирует преступность и хулиганство и дает им возможность рядиться в мантию идейности и прогрессивности..."
Сергей Кара-Мурза вспомнил эти слова Семёна Франка, рассуждая о кумире шестидесятников Владимире Высоцком, культовой фигуре нескольких эпох — от хрущевской до ельцинской: "Именно то, о чем писал Л. Франк, мы видели в среде наших нигилистов, антисоветчиков-шестидесятни- ков. Какие песни сделали В. Высоцкого кумиром интеллигенции? Те, которые подняли на пьедестал вора и убийцу. Преступник стал положительным лирическим героем в поэзии! Высоцкий, конечно, не знал, какой удар он наносил по обществу, он не резал людей, он "только дал язык, нашел слово" — таков был социальный заказ элиты культурного слоя. Как бы мы ни любили самого Высоцкого, этого нельзя не признать..."
Можно, конечно, возразить, что такого рода оценки крайне пристрастны, что о вкусах не спорят, что это разборки между собой людей искусства, по-разному понимающих его цели и задачи, что Толстой не признавал Шекспира, что "у поэтов есть такой обычай — в круг сойдясь, оплёвывать друг друга" и т. д.
А кому же тогда верить? За кем остаётся последнее слово, когда речь идёт о незаурядных талантах?
Трагедия русской жизни в эпоху Серебряного века была усугублена ещё тем, что единственная духовная сила, могущая противостоять тотальной бесовщине — русское православие, — была поражена тем же недугом распада.
Известный православный писатель Сергей Иосифович Фудель в книге воспоминаний приводит слова своего отца священника Иосифа Фуделя, чьим духовным чадом был Константин Леонтьев: "Люди, живущие жизнью церковной, скорбят о том, что наши приходы и обезличены, и не проявляют даже признаков жизни". А от себя Сергей Иосифович добавлял: "Святая Русь" умирала изнутри, идея сохранения христианства в массах терпела страшное крушение <...> период перед Первой мировой войной был наиболее душным и страшным периодом русского общества. Это было время ещё живой "Анатэмы", ещё продолжающихся "огарков" и массовых самоубийств молодёжи, время разлива сексуальной литературы, когда сологубы, вербицкие, арцибашевы буквально калечили людей <...> Главная опасность этого времени заключалась в том, что даже лучших людей оно точно опаляло иссушающим ветром".
Единственным воином на поле духовной брани в начале XX века в России оставался лишь Иоанн Кронштадтский, который с поистине аввакумовской страстью бичевал пороки Серебряного века и всех его кумиров. Модные поэтессы мечтали стать "мраморными", поэты бронировали себе места на площадях ("мне бы памятник при жизни — полагается по чину", — В. Маяковский; "В России новой, но великой поставят идол мой двуликий" — В. Ходасевич; "Чтоб и моё степное пенье сумело бронзой прозвенеть" — С. Есенин), а Иоанн Кронштадтский задолго до этих деклараций поставил диагноз их гордыне и непомерному тщеславию:
"Наши светские литераторы, писатели при жизни своей сами себя делают богами, и по смерти желают своим собратьям по перу дорогих памятников на видных местах <...> Самомнения — бездна..."
Порой он смиренно просил "властителей дум", зная силу их соблазнительных талантов, не забывать о душе и о Боге:
"Господа писатели! Мысль ваша и язык ваш обтекает всю землю, о всём вы мыслите и пишете, только не заглядываете в свою душу, а всё ли благополучно в ней..."
Иногда великий проповедник доходил чуть ли не до отчаяния и горевал, видя, как кумиры толпы употребляют во зло свой дар, полученный ими по Высшей Воле от природы:
"Светские писатели, пишущие многоглаголиевые романы, завлекающие искусно составленными рассказами о вымышленных или действительных лицах и их пустой страстной жизни <...> пожнут тление. Сеяли суету, суету и пожнут <...> Ты один, Господи, можешь очистить загнившую нравственную атмосферу русского юношества и людей зрелого возраста, зачитавшихся еретиком Львом Толстым и вообще гнилою литературою России и Запада".
Иоанн Кронштадтский не случайно упомянул имя Толстого, так же как не случайно его идейный враг В. Ленин в те же самые годы назвал Толстого "зеркалом русской революции". Но Толстой был революционером не только потому, что его так высоко ценил Ленин, и не только потому, что в памфлете "Не могу молчать" (1908 г.) он со всей исполинской мощью своего авторитета обрушился на столыпинскую власть за её зверские расправы над "террористами" и "бунтовщиками", и даже не потому, что великий писатель отпал от церкви. Нет, главнейшей сущностью его "как революционера" стало то, что над его прахом возвысился зелёный холм без креста... Ведь даже поэт советской эпохи Николай Рубцов знал, что "каждому на Руси памятник — добрый крест"... "Тихо ответили жители — каждому памятник — крест"...