"Угрызения совести", "ни стыда ни совести", "проснулась совесть", "поступать по совести", "моя совесть чиста" — ни в одном из этих примеров невозможно поменять "совесть" на "нравственность".
Законы совести не пишутся отдельно для Пушкина и для Арины Родионовны, для великого Моцарта и скромного трактирного скрипача, для Бориса Годунова и безымянного юродивого. Поэзия выше нравственности? Мысль спорная. Однако "выше совести" поэзия быть не может. Нравственность может быть пособницей ханжества, или лицемерия, или резонёрства. Совесть же, как благородный металл, не вступает ни в какие соединения с этими "кислотами".
Весьма своеобразно, но убедительно понимал нравственность Василий Васильевич Розанов:
"Я не враждебен нравственности <...> "Правила поведения" не имеют химического сродства с моей душою; и тут ничего нельзя сделать <...> Люди "с правилами поведения" всегда были мне противны, как деланные, как неумные <...> Но разве не в этом заключается мой восторг, что когда увидишь великолепного "нравственного" человека, которому тоже его "нравственность" не приходит на ум, а он таков от Бога".
Нет никаких сомнений в том, что в данном случае Розанов говорит о совести, и его взгляд близок взгляду другого персонажа Серебряного века о том, что "книга есть кубический кусок горячей дымящейся совести — и больше ничего" (Б. Пастернак, 1922 г.)
Приблизительно в то же время (1918 год) Иван Бунин, осуждавший бессовестность и безбожность Серебряного века, напишет стихотворенье-молитву о России:
И цветы, и шмели, и трава, и колосья и лазурь, и полуденный зной.
Срок настанет — Господь сына блудного спросит:
"Был ли счастлив ты в жизни земной?"
И забуду я всё — вспомню только вот эти полевые цветы меж колосьев и трав — и от сладостных слёз не успею ответить, к милосердным коленям припав.
Вот такими молитвами-стихами Иван Бунин спасал свою душу от соблазнов Серебряного века.
Но дело даже не в том, что в своих статьях, письмах, заметках Пушкин последекабрьского периода выступает как защитник или даже как поборник нравственности. Это можно объяснить естественным после декабрьских потрясений 1825 г. изменением его взглядов на благотворную роль государства в смягчении общественных нравов, на его усилившийся скептицизм по отношению к революциям и бунтам, на его постепенное, но прочное вхождение в религиозно-духовный мир России. Однако, может быть, самым надёжным свидетельством пушкинского преображения является его творчество. Всё чаще и чаще в его поэзии, прозе, драматургии появляются герои, которые побеждают, овладевают любовью читателей, вознаграждаются за своё смирение, доброту, за верность чести и долгу, за то, что живут по совести. Это отец Гринёва и сам Гринёв, это вся семья Мироновых — сам комендант Белогорской крепости, его жена Егоровна, их дочь Маша*. Даже Савельич — верный крестьянский слуга молодого барина — своей преданностью весьма взбалмошному барчуку симпатичен нам, как и трогательный в своём простодушии житель села Горюхина Иван Петрович Белкин.
Но как нам отвратителен коварный предатель Швабрин, человек без чести и без совести! Восхищаясь широтой души Пугачёва, мы одновременно ужасаемся его жестокости, его бесчеловечной способности проливать кровь людскую, как водицу... В конце концов, когда перед казнью он возвышается до покаяния и просит у православного народа прощения за своё "окаянство", мы скорбим, но понимаем, что так и должно было случиться. Много невинной крови пролил этот "сверхчеловек" из народа. Терпят жизненное поражение люди гордыни и власти — Годунов с Самозванцем, авантюристка Марина Мнишек, и в этом противостоянии добра и зла наши чувства обращены к смиренным евангельским людям русской истории — к летописцу Пимену, к юродивому Василию.
Чеченец с христианской душой Галуб терпит оскорбления от отца и от матери, но не желает жить по племенным законам кровной мести. Христианская кротость старика из сказки о золотой рыбке побеждает тщеславную алчность старухи. О маленьких трагедиях и говорить нечего. Судьба суперменов — Вальсингама, Дон Жуана, Сальери — печальна. Они, дерзнувшие восстать против совести, получают от сил тьмы по своим заслугам. Терпит поражение "в борьбе неравной двух сердец" убийца своего друга Онегин, а Татьяна выходит из этой драмы как идеал русской женщины для всех будущих времён. Герман из "Пиковой дамы", по злой воле которого погибает Лиза, кончает жизнь в сумасшедшем доме... Верность долгу Татьяны Лариной обезоруживает гордыню коллекционера женских сердец Онегина.
Одним словом, все сверхчеловеческие герои, живущие в алчности, в сознании своей избранности, в брезгливой неприязни к смиренным и кротким людям совести, остаются так или иначе наказанными судьбой, обстоятельствами жизни и высшей волей. Русская литература вышла отнюдь не из гоголевской "шинели", потому что ещё до Гоголя Пушкин определил и узаконил нравственную её линию, по которой дерзкие и своевольные натуры — Наполеон, Раскольников, Чичиков, Волохов, Базаров, чеховский Солёный из "Трёх сестёр" — и т. д., несущие в жизнь зло, мошенничество, насилие и кровь, в конце концов завершают свои судьбы по Священному писанию: "Мне отмщенье и аз воздам". Да и с "Медным всадником" всё не так просто. "Куда ты скачешь, гордый конь, и где опустишь ты копыта?" Слово "гордый", конечно, относится не к коню, а к всаднику, "чьей волей роковой великий город основался"... А что двигало всадником — гордыня или историческая необходимость — историки спорят до сих пор.
Пушкин в молодости добродушно иронизировал над европейскими романами XVIII века, которые читала Татьяна (а до Татьяны читала её матушка), за то, что в них герои и героини олицетворяли пороки и добродетели, за то, что они грешили наивным морализаторством:
Но Пушкин последекабрьского периода начинает утверждать в своём многожанровом творчестве изображение жизни с такими присадками дидактики и нравоучительности, над которыми он сам посмеивался в молодости, когда он разделал Вяземского, написавшего, что "искусство должно осуждать пороки и воспевать добродетели"! Так начинался его разговор о нравственности, которой закончился простыми и великими словами из "Памятника": "И долго буду тем любезен я народу, что чувства добрые я лирой пробуждал". О том, как стремительно развивалось мировоззрение Пушкина, как менялись его взгляды на свою судьбу, на историю России, свидетельствует сравнение двух важнейших в его эпистолярном наследии писем. Одно из них брату Льву, написанное в начале января 1824 года из Одессы:
"Ты знаешь, что я дважды просил о своём отпуске через его министров и два раза воспоследовал всемилостивейший отказ. Осталось одно — писать прямо на его имя — такому-то в Зимнем дворце, что против Петропавловской крепости, не то взять трость и шляпу и поехать смотреть на Константинополь. Святая Русь мне становится невтерпёж. Ubi bene, ibi patria. А мне bene там, где растёт трын-трава, братцы! Были бы деньги, а где мне их взять? Что до славы, то ею в России мудрёно пользоваться".
Другое, знаменитое, сочинялось им в октябре 1836 года и предназначалось Чаадаеву: "Я далеко не восторгаюсь всем, что вижу вокруг себя; как литератора меня раздражают, как человек с предрассудками — я оскорблён, — но клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество, или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог её дал".