«Последовательно применяя принцип историзма, понятого материалистически, лингвистика может занять подобающее место среди общественных наук как одна из важных и самых точных наук этого круга» [165, с. 174].
После смерти И.В. Сталина ссылки на его труд, переставший издаваться, исчезли очень быстро, реально даже до XX съезда КПСС. Тем не менее, о сталинских публикациях помнили многие – некоторые лингвисты старшего поколения помнили целые куски из них наизусть, и подспудное их влияние оставалось. Но к марксистскому языкознанию все это уже практически не имело отношения. Сама эта проблема после 1950 г., особенно после 1956 г., ушла на периферию внимания ученых. В.М. Алпатов сообщает о своих исторических разысканиях об этом периоде следующее:
«В качестве представительного примера я просмотрел журнал „Вопросы языкознания“ за первые полвека издания с 1952 г. Результат оказался на первый взгляд неожиданным. Хотя стандартные упоминания марксизма встречались часто, особенно в первые годы издания журнала, но собственно марксистской проблематики очень мало. За 50 – 60-е гг. можно отметить лишь три статьи» [9, с. 220].
Разумеется, сами слова «марксизм» и «марксистский», в том числе в словосочетании «марксистское языкознание», в 50 – 70-е гг. можно было встретить часто. Особенно задавали здесь тон ученые, воспитанные еще в 20 – 30-е гг. и первоначально принадлежавшие к марристскому лагерю: Ф.П. Филин, Р.А. Будагов и др.; примыкали к ним и более молодые языковеды: В.З. Панфилов и др. В 70-е гг. и в начале 80-х гг. они пользовались официальной поддержкой и в целом исходили из положений сталинской брошюры (не ссылаясь на нее, это не было принято), иногда с добавлением некоторых идей марристов. Они относили себя к марксизму в науке о языке, резко критикуя «идеалистические» концепции структурализма, а затем и генеративизма. Реально же под «марксизмом в языкознании» понималось, по словам В.М. Алпатова, в ту эпоху следующее:
«Во-первых, это понимание лингвистики как чисто исторической науки („антиисторизм“ был любимым ругательным эпитетом Ф.П. Филина): „Единственным методом подлинного объяснения системы является метод исторический, основывающийся на марксистско-ленинском понимании истории“. „Синхронно-системный метод“ признавался лишь в том случае, если он „решает определенные конкретные задачи и не претендует на главенствующее положение в теории языкознания“. Но такие высказывания (естественно, без апелляций к марксизму-ленинизму) вполне соответствовали идеям лингвистики XIX в. Второй чертой, связанной с первой, был подчеркнутый эмпиризм, отказ от научных абстракций. Структурализм и тем более генеративизм постоянно обвинялись в „схематизме“, отказе от рассмотрения языковых явлений во всех деталях. Для Ф.П. Филина „какие бы новые принципы составления словарей ни выдвигались, словари всегда будут собранием отдельных слов и ничем другим“. Он вовсе отрицал теорию, не связанную с анализом конкретных фактов: „Появляется странная разновидность языковедов, о которых нельзя сказать, какой или какие языки являются их специальностью“. В каждой теоретической книге Ф.П. Филина или Р.А. Будагова значительную (и лучшую) часть занимают очень конкретные исследования истории отдельных слов. Такой подход тоже идет от XIX в., но не из всего века, как историзм, а из его второй, позитивистской половины, когда господствовало „преклонение перед фактом“. Третья черта имела иной источник: сглаженный марризм, без четырех элементов и других наиболее фантастических частей учения Марра. Эта черта – установление прямолинейной связи между развитием общества и развитием языка: „Толчком к изменениям всегда являются те или иные общественные причины“; „Нельзя не видеть глубокой зависимости языка от общественного строя. Что произошло с русским языком после Октября 1917 года? Проблемы не сводятся только к лексике“. Необходимым признавалось „соотнесение этапов развития языка с историей общественных формаций“. Официальная „марксистская наука о языке“ 50 – 80-х гг. на деле была сочетанием позитивистского языкознания XIX в. с прямолинейным социологизмом, шедшим от марризма. Ее представители были далеко не во всем едины. Ф.П. Филин был довольно последовательным позитивистом, а Р.А. Будагов испытал и некоторое влияние школы К. Фосслера (не столько в общей теории, сколько в установке на историческое изучение индивидуальных стилей и в конкретных исследовательских приемах). <…> От марксизма все это было далеко, а общее отношение того или иного лингвиста к марксизму, как и его отношение к общественному строю, не было жестко связано с его научными идеями. Если среди философов или историков – „шестидесятников“ идеи „очищения“ марксизма от наслоений сталинской эпохи долго были популярны, то лингвисты об этом совсем не думали. Часть препятствий на пути развития науки о языке была парадоксальным образом убрана Сталиным, остальные можно было (по крайней мере, в рамках „чистой“ науки) не замечать. И в начале 60-х гг. бывший теоретик „Языкофронта“ Т.П. Ломтев с грустью констатировал: „Говорить о марксизме в языкознании стало признаком дурного тона“. <…> Представляется, что „прививка“ марксизма, прежде всего, проявлялась в сознательном или бессознательном отказе от двух подходов к объекту лингвистики. Во-первых, это нежелание ограничиваться „фактографией“. В советской науке долго плюсом считалась „проблемность“, т.е. стремление обобщать, рассматривать конкретные факты не как главную и последнюю реальность, а как проявление каких-то общих закономерностей. Это объединяло советских лингвистов (и не только лингвистов) разных научных и политических взглядов, по крайней мере, до начала 70-х гг. Водораздел больше всего, пожалуй, проходил по географическому принципу: в Ленинграде сознательное „преклонение перед фактом“, свойственное крайнему позитивизму, было гораздо распространеннее, чем в Москве. Во-вторых, советские лингвисты не были склонны относиться к своему объекту как к высокой игре, как к „фокус-покусу“. Опять-таки, ученые разных взглядов (не только лингвисты) стремились выяснить, что происходит „на самом деле“. И не случайно, что соответствующим образом воспринимались и зарубежные теории: Пражская школа оказала большее влияние на советскую лингвистику, чем, скажем, глоссематика» [9, с. 222 – 224].