Итак, царство науки казалось тем самым алюминиевым дворцом, в который звал Чернышевский. Но как любой миф, миф о науке, выдавал желаемое за действительное. Облеченные доверием партии и народа, ученые не могли не чувствовать своей ответственности перед обществом. Для них – единственных в стране – наука была не мифом, а реальностью. Они видели в ней социальный рычаг и не имели права пренебрегать ее возможностями. Научная интеллигенция явочным порядком реализовала запретные для других конституционные свободы. Вот как позицию ученых выразил академик Капица:
«Чтобы управлять демократически и законно, каждой стране абсолютно необходимо иметь независимые институты, служащие арбитрами во всех конституционных проблемах. В США такую роль играет Верховный Суд, в Британии – Палата лордов. Похоже, что в Советском Союзе эта моральная функция выпадает на Академию наук СССР».
П. Вайль и А. Генис продолжают:
«Неразумная толпа с восторгом взирала на храм науки, пока таинства совершались внутри него. Ученые не могли не вмешиваться в дела общества. Но когда вмешивались, они переставали быть учеными, а становились диссидентами. Их тайное жреческое служение делалось явным. Когда наука говорила о нравственности, она профанировала свой культ, низводя его до общепонятных тезисов. Ученый растворил двери храма и пошел в народ или правительство. Снимая с себя сан, он превращался в гражданина. Однако в России это место было занято поэтом. Это про него было известно, что он „гражданином быть обязан“. Ученые видели в науке рычаг, партия увидела в ней средство шантажа. Как только ученые решили разделить с правительством ответственность за общество, и правительство и общество мстительно припомнило ученым практические результаты. И кукурузу, и изобилие, и коммунизм, который был все еще на горизонте. Абстрактное знание терпели, пока оно было знаменем эпохи. Но когда сами ученые захотели спуститься с эмпиреев, чтобы заняться черной работой государственного строительства, общество увидело в них равных. Перед равным стесняться не стоило. Раз ученые опустились до реальности, реальность сможет за себя постоять. Когда таблица умножения не справилась с коммунизмом, ее признали ошибочной. Недавних кумиров обозвали „образованщиной“. На разгул материализма Россия ответила идеалистической реакцией. Храмы науки превратились в музеи» [43, с. 104].
Музеи и чуланы, как позже ехидно уточнит эту метафору Р.М. Фрумкина:
«Прошлое науки – это комбинация музея и чулана. В музее – Выготский и Фрейденберг, Бахтин в гармоническом созвучии с Тыняновым и другими формалистами, которых на самом деле Бахтин терпеть не мог… Лотман и Аверинцев тоже уже в музее, потому что имена их знают. Точнее говоря, знают именно имена. Ибо, как я имела случаи убедиться, это знание пребывает вне всякого контекста – как внутринаучного, так и жизненного…Но раз уж в музейной витрине лежат научные работы, то на эти тексты положено ссылаться, не утруждая себя размышлениями об их сути. В чулане тоже не пусто. Там, по мироощущению нынешних филологов, пребывают такие незаурядные мыслители, как психолог С.Л. Рубинштейн, писатель и философ Ф.А. Степун, разносторонний гуманитарий С.Н. Дурылин, не говоря уже о марксистах разного толка – таких, как М.С. Каган или М.А. Лифшиц» [161, с. 153 – 154].
Но, как скажут П. Вайль и А. Генис, именно в них выросла слегка самоуверенная, ироничная элита. Научная религия потеряла своих адептов, общество разочаровалось еще в одном мифе. Но привилегированное ученое сословие осталось. Осталось, чтобы лелеять свою привилегию: помнить, что дважды два – четыре [43, с. 105]. Или, как чуть позже напишет В. Новиков в своем «Романе с языком»:
«Поздний и пост(ный) модернизм взамен глубинного диалога с языком вступили в дешевую интрижку с легкомысленным двойником языка, с речью-проституткой, па-речью (пользуюсь древней словообразовательной моделью: не „сын“, а „пасынок“). В этом симбиозе от мира взят наносной, поверхностный хаос, от человека – эгоцентрический цинизм, от языка – легкодоступная свобода игрового плетения словес. Это словоблудие почти неуязвимо для разоблачения, его невозможно призвать к ответу, поскольку оно ни за что не держится и ничем не дорожит» [122. с. 118].