В то же самое время для науки о языке это было время «патриотического языкознания», как скажет К.А. Богданов [33, с. 232]. Или, по словам Б.М. Гаспарова,
«в эпохи, тяготеющие к тотальным утопическим идеалам – как, например, в 1910 – 1920-е или 1950 – 1960-е годы, – лингвистика оказывается вознагражденной за эту свою верность принципам рационализма и детерминизма; в эти эпохи она выходит на авансцену интеллектуальной жизни, привлекает к себе всеобщее внимание, показывает путь другим областям знания. Но в эпохи, когда хрустальный дворец утопического всеединства обращается в пыль, такая позиция грозит ей превращением в интеллектуальное захолустье, до которого почти не докатывается „шум времени“ – новее идеи, новые проблемы, сомнения, занимающие современников. В этом отношении к истории лингвистики вполне можно было бы применить слова Мандельштама, сказанные по поводу детерминистской картины литературного процесса, о том, что такая картина напоминает „конкурс изобретений на улучшение какой-то литературной машины, причем неизвестно, где скрывается жюри и для какой цели эта машина служит“» [50, с. 8].
По своему взглянет назад, в то время Вяч.Вс. Иванов в своих мемуарах:
«Москва тогда стала удивительным средоточием лингвистической мысли. Ученые, съехавшиеся из разных стран на Международный съезд славистов в Москве в сентябре 1958 года, были поражены скоплением молодых талантов, которые перед ними выступили на вечернем семинаре, устроенном во время съезда в Педагогическом институте иностранных языков. В один голос иностранцы говорили мне, что не видели ничего подобного ни в одной другой стране. Почему это стало возможным? Кроме общих (и справедливых) ссылок на неиссякаемую талантливость России и начало первой оттепели, высвободившей умы, особенно юные, не тронутые еще морозами, должны были действовать и какие-то особые причины. Тогда мне приходило в голову, что лингвистика была единственной областью гуманитарного знания, где уже существовали достаточно строгие методы исследования, а контроль правительственной идеологии еле ощущался, а по существу отсутствовал. Не удивительно, что многие одаренные молодые люди устремились в эту сферу занятий. Это же в известной мере остается справедливым и по отношению к следующему поколению (С.А. Старостина, Е.А. Хелимского и других, людей, уже в молодости обнаруживших огромный лингвистический талант и его реализовавших). Они учились уже у моих бывших учеников – Зализняка и В.А. Дыбо (мне удалось добиться принятия в аспирантуру этого блестящего акцентолога после того, как от него пришло письмо из Горьковской области, где он работал школьным учителем). В большой степени современный расцвет исследований по отдаленным связям между языковыми семьями, где благодаря поколению Старостина русская наука бесспорно опережает другие страны (в США только самое младшее поколение и то постепенно начинает входить в эту работу), продолжает начатое безвременно погибшим В.М. Илличем-Свитычем…» [80, № 1, с. 173 – 199; № 2, с. 155 – 196; № 3, с. 158].
А. Жовтис в своих «Непридуманных анекдотах» опишет такой случай:
«Корифей филологической науки Роман Осипович Якобсон впервые после более чем тридцатилетнего отсутствия приехал из США на родину и должен был встретиться со студентами Московского университета[7]. В одной из аудиторий филфака профессор О.С.А. представила его слушателям:
– С лекцией о проблемах современной лингвистики перед вами выступит известный американский ученый господин Джекобсон.
Видимо, Ольга Сергеевна все еще трепетала от страха: ведь старый приятель Маяковского был эмигрантом и не раз высказывался „из-за бугра“ по различным отечественным адресам.
Якобсон поднялся на кафедру, помедлил минуту, а потом задумчиво произнес:
– Вообще-то я Роман Осипович Якобсон. Но моя американская кухарка обычно называет меня мистер Джекобсон (Jekobson)» [71, с. 24].
Вяч. Вс Иванов, в свою очередь, вспомнит, как декан факультета Р.М. Самарин отказался давать ему характеристику, мотивировав свой отказ тем, что он (Вяч.В.И.) «был связан с американским шпионом Романом Якобсоном» [80, № 3, с. 156].
Как видим, оценка той эпохи – конца 50-х – 60-х годов – до сих пор отражает борьбу мнений. До сих пор: вот одно из мнений сегодняшнего дня, вполне «официальное» (если не сказать «официозное»), так как принадлежит академику Н.И. Балашову и член-корреспондент РАН Ю.Л. Воротникову:
«Как известно, в конце 50-х – 60-е гг. в языкознание ворвалась струя воинственного крайнего структурализма. Его поборники основной своей мишенью сделали принцип историзма. Они наряду с некоторыми новыми и, скажем, в общем плодотворными исследовательскими приемами внесли в лингвистику известную сумятицу, ниспровергая чуть ли не все достижения „традиционной“ науки. Разумеется, против подобной „революции в лингвистике“ выступили многие ученые, среди которых особенно выделялся уже тогда известный теоретик языкознания В.И. Абаев. Скажем прямо, своими глубоко аргументированными выступлениями на дискуссиях и в печати он внес существенный вклад в преодоление крайних проявлений структурализма. Во все периоды своей научной деятельности В.И. Абаев без устали подчеркивает необходимость опоры на основной принцип диалектического материализма – на историзм» [45, с. 8].
7
Это произошло в 1958 году: P.O. Якобсон участвовал по приглашению АН СССР в подготовке и работе IV Международного съезда славистов в Москве.