— Comme ça pue![3] — Каролина встряхнулась, подбежала к окну и распахнула его.
II
С улицы в комнату повеяло холодом и дождем. Каролина захлопнула окно, но рама тут же вновь распахнулась от сквозняка, — кто-то отворил дверь и остановился на пороге.
Оказалось — доктор Ранкль. Каролина узнала его по тому, как он щелкнул каблуками: с той особой прусской точностью, которой он придавал такое необыкновенное значение. Каролина сделала вид, будто не заметила его. Однако на Ранкля это, видимо, не произвело впечатления.
— Так вот вы где, тетя! А я ищу-ищу по всему дому… Простите, не слышу?
Каролина резко обернулась и вдруг сказала страдальческим и вызывающим тоном:
— Фридрих! Ужасно сквозит! Потом непонятно, почему ты стоишь и держишься за ручку двери.
Его полное лицо, ставшее за последние годы несколько более рыхлым, но под седеющим бобриком шевелюры все еще казавшееся розовым, вспыхнуло; шрамы вздулись… Однако Ранкль держал себя в узде. Ведь завещание тестя до сих пор не вскрыто, а при неизбежных объяснениях, связанных с его последней волей, было бы полезно заручиться поддержкой или хотя бы благосклонным нейтралитетом ее высокородия фрау фон Трейенфельс. Поэтому Ранкль молча притворил дверь и с лицемерным простодушием в водянистых голубых глазах, улыбаясь, взглянул на нее. Настанет время, когда она за все заплатит. Он ничего не забудет и не простит, он ей все припомнит. И этот пренебрежительный взгляд, каким она сейчас его смерила, словно желая сказать: «Пожалуйста, не притворяйся. Это совершенно бесполезно. От меня ты не скроешь ни своих чувств, ни своего пуза, хоть из кожи лезь».
Ранкль действительно старался как можно круче выпячивать грудь, чтобы скрыть живот, который, невзирая на ежедневную порцию гимнастики по Мюллеру и энергичные военно-спортивные занятия с учащимися, обнаруживал тенденцию неудержимо расти.
Каролина с удовлетворением отметила, что ее выразительный взгляд вызвал в нем неуверенность. И она спросила в нос:
— Ну? Ради чего ты, собственно, явился?
Ранкль сделал непроницаемое лицо, как в школе, когда вызывал учеников, которых терпеть не мог, или во время упражнений Югендвера{3}, когда отдавал рапорт.
— При теперешнем положении вещей похороны, очевидно, затянутся до ночи; и тут необходимы свечи в стеклянных колпаках.
— В стеклянных колпаках?
— Вот именно. При такой погоде простые свечи и факелы не годятся.
— Гм. В колпаках. А ведь в самом деле, это неплохая идея. Но только где их теперь раздобудешь?
— У командования корпусом они есть, и если я, в качестве руководителя Югендвера, обращусь к его превосходительству фельдмаршал-лейтенанту фон Тарантони — он же и инспектор нашей организации…
— Bon[4]. Позвони ему. Или ты считаешь, что лучше обратиться лично? Ведь это тут, за углом. Мог бы и раньше вспомнить про своего фельдмаршала. Ведь у такого человека под рукой всевозможные мастерские. И сломанное колесо можно было бы давно починить.
— Простите, уважаемая тетя, но генералы существуют не для того, чтобы именно нам…
— Именно нам? Пожалуйста, не забывай, что мой отец был генеральным откупщиком табачной монополии Чехии, а мой покойный Владислав был бы теперь, по крайней мере, начальником отдела министерства в Вене.
— Но, тетя, как вы не понимаете? Разве я могу обратиться к его превосходительству фельдмаршалу фон Тарантони из-за какого-то катафалка?
— Милый Фридрих, может быть, ты разрешишь даме договорить? Прости, но мне непонятна твоя логика. Насчет свечей ты можешь к нему обращаться, а насчет починки — нет? Как хочешь, одно с другим не вяжется.
— Свечи в стеклянных колпаках — это предметы военного обихода. И относительно них я, как руководитель Югендвера, имею право ходатайствовать, так сказать, по служебной линии…
Фрау фон Трейенфельс тоскливо отмахнулась.
— Прошу тебя, пощади меня со своей игрой в солдатики. Сегодня мне абсолютно не до нее.
— А мне абсолютно непонятно это выражение — «игра в солдатики». Работа по военной закалке молодежи повышает обороноспособность всего государства. Мне это кажется во сто раз важнее, чем вся ваша дамская помощь фронту, ради которой вы собираетесь за чашкой кофе.
— Милый Фридрих. — Голос Каролины стал холоден и колок, словно ледяная сосулька. — Мы, женщины, участвуем в войне только как самаритянки, так уж суждено. И стараемся наилучшим образом выполнять свой долг помощи фронту, трудясь на наших вязальных вечерах. Но можешь не сомневаться, что, будь я мужчиной, я бы не предоставила другим сражаться на фронте, чтобы самому вместо этого командовать молокососами в тылу.