В жалком рубище, прикрывающем обожжённую пламенем десяти миллионов солнц кожу, он всё же совершил медленное и мучительное восхождение на высочайшую многорогую вершину мира богов, Ось Миров в самом центре всего Сущего.
Где-то вдали переливались демонические свирели, бездумно, безумно и пронзительно; но эти звуки были подобны далёкому шуму волн во время отлива, и он не позволил себе отвлекаться на них. Достигнув вершины, он обнаружил там павильон из чистейшего хрусталя, внутри которого находилась только высокая кафедра, на которой покоилась одна-единственная толстая книга.
Он пробыл там целую вечность — а, может, несколько секунд, ибо времени для него больше не существовало — и его прекрасноликий спутник, на котором, казалось, все их приключения не оставили никакого отпечатка, направлял его, когда он переворачивал страницы. Он осознал, что это — та самая книга, в которой записаны имена богов и названия миров, и, когда он открывал новую страницу, то призывал из небытия к существованию нового бога или новый мир; когда же он переворачивал страницу, то этот бог или этот мир вновь погружались в небытие, словно день, сменяющийся ночью, свет, поглощаемый тьмой, тьма, расточаемая светом, жизнь, прерываемая смертью, и смерть, попираемая жизнью. Иногда, переворачивая страницы, точно во сне наяву, он слышал крики исчезающих богов и мириад обитателей гибнущих миров. То, что они взывали к нему, поклонялись ему, как своему создателю, больше не имело значения. Всё завершалось в одно мгновение. Он мог бы вечно упиваться чудесами, которые открыл для себя в этой книге.
Но вот он перевернул последнюю страницу, и увидел свой портрет. Взирая на него, он спрашивал себя, кто же именно запечатлён здесь: бог, философ, поэт или дурак?
Была ли в том какая-то разница?
Всё, что ему оставалось, это сидеть, смотреть, размышлять и отчаянно надеяться, что, всё же, это только сон, затянувшийся странный сон.
Тогда его прекрасный спутник протянул свою казавшуюся высеченной из безупречнейшего мрамора руку и захлопнул книгу.
— Пора идти, — сказал он.
И тут Палифар Вуз с криком проснулся. Он сел, истекая потом и недоумевая, как он, уснув в зале для оргий, очутился в этом уединённом покое, в одной постели со своей возлюбленной, чьему облику заполнявший помещение тусклый свет вернул всю нежность и красоту прошедших дней. Она стала такой, какой он знал её в пору юности — а он так и остался тощим, нагим стариком, обожжённым пламенем миллионов солнц.
По крайней мере, таким он себя ощущал. Он больше не мог адекватно воспринимать реальность. Возможно, он всё ещё был тем мальчишкой, что, полон самых сладостных ожиданий, впервые возлёг на это ложе, а вычерненный солнцем старик был не более чем кошмаром. Возможно, не произошло ничего необычного. Возможно, ничего и никогда не произойдёт в принципе, и он заключён, словно насекомое в безвременный янтарь, в этот единственный миг иллюзии.
Он сел на край кровати, плача и пытаясь вызволить из недр памяти что-то, что он не мог до конца постичь, что-то, что он, возможно, видел в какой-то книге, один совершенный образ, идею или фразу, наиболее точное выражение совокупности всех его видений, с помощью которого философ мог достичь полного просветления.
Но всё было столь же тщетно, как пытаться вспомнить какую-то незначительную деталь в угасающем сне.
Его возлюбленная села рядом с ним и ласково погладила его по плечу.
— Что случилось?
— Ничего, — ответил он. — Думаю, всё-таки, ничего.
Он встал. Он обернул вокруг талии ткань, хотя в Коммориоме никогда не порицалась нагота.
Возлюбленная нежно поцеловала его в щёку.
— Оставь дверь незапертой, — сказала она.
Снаружи ждал его мраморноликий спутник. Они взялись за руки, и всё вновь переменилось. Теперь они находились в гигантской пещере; и внезапно он понял — поскольку за все минувшие сны и жизни ему удалось усвоить определённые знания — что разлитая перед ним пузырящаяся бесформенная протоплазма, маслянистая масса, подобная вздыхающему во время отлива бескрайнему живому океану, была не чем иным, как Уббо-Сатла, Безначальным Источником жизни на Земле и во всей вселенной, лишённым разума и находящимся вне существования — и, в то же время, тем единственным, что существует на самом деле.