Выбрать главу

Именно упрямое нежелание малыша ложиться спать окончательно убедило меня: теперь я точно знал, чем закончится для меня этот вечер (если ребенок все же уснет и если я сам захочу). Его ревность и то, как он инстинктивно следил за нами, выдавали намерения его матери, чересчур накрашенной, слишком нарядной для обычного ужина дома и слишком возбужденной. Малыш боялся, а страх выдает человека и провоцирует того, кто вызывает (или может вызывать) у него этот страх. Когда нас против чего-то предостерегают, то часто именно это с нами и происходит, подозрения служат толчком к осуществлению того, что могло бы и не осуществиться, сомнения и ожидание вынуждают заполнять образующиеся пустоты. Что-то должно произойти, если мы хотим освободиться от этого страха, и лучше всего – позволить осуществиться тому, чего мы боимся. Малыш своим нежеланием идти спать обвинял мать, а мать обвиняла себя своим терпением («Лучше не настаивать, – думала она, наверное, – если ребенок раскапризничается, всему конец»). Все это лишало всякого смысла наше притворство, обязательное притворство первой ночи, которое потом позволяет говорить или думать, что то, что произошло, произошло непреднамеренно («я этого не хотел, я к этому не стремился»), И меня тоже обвиняли – меня обвиняло не только то, что малыш изо всех сил старался не сдаваться, но и то, как он вел себя и как смотрел на меня: он ни разу не приблизился ко мне, в его взгляде читались одновременно дружелюбие (особенно это чувствовалось в его обращенных ко мне отрывистых и почти всегда совершенно непонятных восклицаниях, в его сильном голосе, удивительном для такого возраста) и недоверие. Он мало что показал мне, не предложил подержать своего маленького кролика. «Малыш прав, и он поступает правильно, – думал я, – потому что, как только он уснет, я (на некоторое время, только на некоторое время) займу место, которое обычно занимает его отец. Он предчувствует это и хочет защитить место своего отца (оно – гарантия и его места тоже), но у него нет жизненного опыта, он многого не знает, а потому помогает мне. Помогает своим страхом, благодаря которому я понял то, чего иначе не понял бы: он чти ничего не знает, но свою мать он знает лучше чем я, ведь она – весь его мир, который ему хорошо знаком, для него она не загадка. Благодаря малышу я понял, что могу действовать решительно (если захочу)». Сон постепенно все же одолевал его, голова клонилась все ниже, и в конце концов он лег на софу – крохотное тельце на огромной софе (таким же крохотным кажется муравей в спичечном коробке, только муравей двигается), но продолжал смотреть свой мультфильм: голова на диванной подушке, во рту – соска, символ его возраста, ноги поджаты – поза спящего или собирающегося заснуть человека, – но глаза широко раскрыты, он не позволял себе закрыть их ни на секунду. Мать время от времени склонялась к нему со своего стула, чтобы посмотреть, не заснул ли он наконец – она так этого ждала, она хотела, чтобы он (хотя он был для нее всем) поскорее перестал мешать ей, бедняжка хотела остаться со мной наедине, совсем ненадолго, ничего предосудительного (однако «бедняжкой» я называю ее сейчас, а тогда я ни о чем таком не думал, хотя, наверное, должен был думать). Я не задавал вопросов и не делал никаких замечаний по этому поводу: не хотел показаться нетерпеливым или неделикатным, к тому же она каждый раз самым естественным тоном сообщала мне: «Надо же, до сих пор глаза как блюдца». Присутствие этого ребенка определяло все, хотя он был совершенно спокоен. Это вообще был спокойный ребенок, видно было, что у него хороший характер, что он почти никогда не капризничает. Но он никак не хотел оставить нас одних, никак не хотел уйти в свою комнату, не хотел выпускать из виду свою мать, которая сейчас лежала в той же позе, в какой тогда лежал на огромной софе ее сын, борясь со сном, как сейчас она боролась с болью (или со страхом, или с раскаянием). Только она не казалась крохотной в своей супружеской постели и не была одна: рядом с ней был я. В руках я держал телевизионный пульт, и я не знал, что делать. «Мне уйти?» – спросил я. – «Нет, погоди, это должно пройти, не оставляй меня одну», – ответила Марта и повернула ко мне голову, вернее, попыталась повернуть: она не увидела моего лица, но в поле ее зрения попал включенный телевизор, глупое лицо Макмюррея, которое начинало у меня ассоциироваться с лицом ее отсутствующего мужа, потому что я думал о нем и о том, что произошло, то есть не произошло, хотя в это время должно было происходить. Почему бы ему не позвонить сейчас, может быть, он там, в Лондоне, тоже не спит? Каким облегчением было бы услышать телефонный звонок! И она сняла бы трубку и объяснила мужу своим угасающим голосом, что чувствует себя плохо и что не может понять, что с ней такое. И тогда он сделал бы что-нибудь (можно что-то сделать даже издалека), и мне не нужно было бы ничего решать, и я перестал бы быть свидетелем (хотя на свидетеле вины никакой нет). Он мог бы позвонить врачу, или кому-то из соседей (он-то был с ними знаком, это были его соседи, а не мои), или сестре, или свояченице, и они вскочили бы среди ночи и примчались в его дом, чтобы помочь его жене. А я бы ушел, я пришел бы в другой вечер, когда уже не нужны были бы никакие прелюдии. Я мог бы вернуться уже на следующий день, в то же время, поздно, когда малыш наверняка бы уже спал. И муж, разумеется, отсутствовал бы.