Яхту качнуло, развернуло — а ветер донёс далекий сигнал парома. Кричи, кричи, славный город Копенгаген. Есть о ком.
Наутро, естественно, побоище на острове Прёвестен обнаружили. Сменщик сторожа нашел четверых мёртвых старших и шестерых людей. Двоих потребили, троих застрелили, один подорвался на мине или гранате.
Один из убитых был идентифицирован как ночной смотритель музея, трое — как объявленные в розыск террористы, в оперативных разработках проходящие под кличками Могол, Шелти и Малыш. Двое других оказались вполне законопослушными гражданами, Кариной Эммерих и Александром Бордаком. Значит, не такими уж законопослушными.
Как только выяснилось, что убитые — террористы, дело перешло в СБ. Высоких господ из люксембургского клана опознали уже после ДНК-анализа: к утру от трупов осталось так мало, что другим способом опознать их было нельзя. Увы, люксембургский клан не мог поделиться информацией о том, на кого они работали. Даже если бы хотел: имя нанимателя знал только командир группы.
Зашли с другого конца: в драке участвовало больше людей, чем полегло. Трое высоких господ обезглавлены, а из покойных террористов никто не имел холодного оружия с подходящими характеристиками. В здании маяка нашлась одна выломанная дверь, за которой кого-то держали прикованным к железному стеллажу. В траве у маяка — взломанные наручники и анклеты. Это значило, что в деле участвовал кто-то из сотрудников музея — и, взяв в оборот дневной персонал полицейские узнали, что, да: сам по себе старый Кристиан Огард ни в чем таком замечен не был, но водил дружбу с человеком, имени которого никто не знал, внешность описать затруднялись, про катер тоже не могли сказать ничего конкретного — но вспомнили, что один раз он появился на острове со связкой бамбуковых мечей.
Уже что-то. Через несколько часов работы группа, проверявшая додзё и группа, проверявшая суда, находившиеся в море вечером воскресенья, пересеклись на имени Орвилла Робертсона. Дневному смотрителю показали фотографию. Да, сказал смотритель, именно этот человек и дружил с покойным Огардом.
Это было уже утро вторника, и агенты, направленные в дом Робертсона, никого не нашли.
Нашли в доке. Господин Робертсон лежал в своём собственном катере на столе, как викинг в погребальной ладье, до подбородка накрытый простыней, на которой красовались иероглифы: «тэнтю».
По данным экспертизы, господин Робертсон умер аккурат воскресным вечером. Умер от несовместимых с жизнью травм, нанесенных, судя по всему, тем же самым лезвием, каким были снесены головы как минимум двух высоких господ. Досье Малгожаты Ясиры гласило, что она первый дан кендо. Её учитель Каспер был четвертым даном. Покойный Робертсон — шестым. На что только не способна женщина в ярости.
Но по данным дорожной службы, господин Робертсон вел весьма активную загробную жизнь. Полицейские снитчи зафиксировали его машину по дороге на Хёльсингер, в Копенгагене он покупал по карточке перевязочные материалы, анальгетики и препараты крови. Аптекарь прекрасно помнил реплику, которую отпустил напарник по поводу англичанина: «Свинья, десять лет прожил в Дании, а языка не выучил».
Просмотр логов полицейских снитчей, патрулировавших мост, показал, что «Британника» Робертсона пересекла пролив вечером понедельника. Поиск по городу обнаружил машину на крытой парковке у моста. Анализ генматериала не дал ничего за отсутствием генматериала: машину хорошенько обработали растворителем. След оборвался.
При сильном ранении боль ощущается не сразу, она как будто не поспевает за пулей — сначала просто удар, который отправляет тебя в нокаут. Потом сознание какие-то секунды сопротивляется боли, отказывается ее понимать и принимать. За это время можно что-то отыграть: проползти ещё метр, выстрелить… Потому что после — уже всё. Боль обрушивается обломками здания, переломанными стропилами — и намертво прибивает тебя к земле. Конец. Ты мечтаешь об одном — потерять сознание. Или умереть, безразлично. Или хотя бы — чтоб не трогали. Тот, кто шевелит тебя, даже для оказания помощи — твой лютый враг. Так было с Энеем лишь однажды — когда он слетел с мотоцикла и шестнадцать метров юзом проехал по земле на спине и на брюхе.
Сейчас было хуже.
Он целые сутки знал, что Мэй умрёт. Это было неизбежно. Ни один «мясник» с таким ранением не справился бы, да Эней и не знал «мясников» в Дании. Андрей всю ночь держал Малгожату за руку — всё ещё теплую — и не мог разобрать, узнаёт она его или нет. Он колол ей анальгетик, чтобы она не плакала от боли в своем сне — и не решался ввести сразу тройную дозу. Пока Мэй была жива, жила и дурацкая, невозможная надежда на чудо.
Ведь есть же Бог. Есть же. И Эней молился. Чуть ли не впервые в жизни молился по-настоящему.
Ночь они провели в доке, утром Игорь с документами и ключами Билла отправился к нему домой, взял там его одежду и карточку, наложил грим и купил в аптеке медикаменты. Потом они разложили заднее сиденье джипа и устроили Мэй там. Десперадо уложили в багажник, а Билла разместили на столе в кубрике, накрыли простыней, надписали и закрыли в доке. Раз уж начали, сказал Игорь, — доведём до конца.
Эней, скорчившись в три погибели, ехал рядом с Мэй. Кровь не унималась. Он расходовал сначала пакеты Билла, потом — пакеты, купленные Игорем. Спать было нельзя — он колол себе стимуляторы. Из-за них в каждый текущий момент сознание было ясным — но стоило мгновению перейти из настоящего в прошлое, как его заволакивало непроницаемой мглой. Эней знал, что они доехали до Хельсингборга, но не помнил, как — хотя сам вёл машину после того как Игоря вырубило. В точке рандеву встретились с Костей — тот продлил аренду грузовичка и ждал. Под прикрытием темноты на дороге живую и мёртвого перенесли из джипа в грузовик. Потом на яхту.
Когда слабое дыхание Мэй остановилось насовсем — это был только удар, Эней лишь немного «поплыл». Он ещё мог действовать. Он вывел «Стрелу» из порта, положил на курс юг-юг-запад, потом передал руль Антохе и вернулся в каюту. Костя предложил помощь, но Эней всё сделал сам — одел жену в её единственное платье, завернул в ту простыню, на которой они спали вместе и в то одеяло, которым они укрывались, положил туда же её флейту и катану, зашил — так что лица уже больше и не было, слепой мешок — вынес на палубу и опустил на доски рядом с завёрнутым точно так же Десперадо.
Море волновалось, и тела елозили по доскам, головы перекатывались под тканью из стороны в сторону, словно мертвецы возражали кому-то — и возникла безумная мысль: «Мы сейчас утопим их живыми!»
Нет, нет. Конечно, нет. Он двадцать раз всё перепроверил, прежде чем зашить этот мешок — а начёт Десперадо никаких сомнений не было с самого начала.
Костя — бледный, под глазами круги, на повязке над лбом опять проступила кровь — вышел из кубрика. В облачении.
Когда над волнами, перекрывая ветер, разнеслись первые слова заупокойной службы — «Благословен Господь Бог наш!» — Эней вздрогнул. Ему вдруг захотелось треснуть Костю покрепче — и так же внезапно и жгуче стало стыдно этого желания. Нельзя. Костя делает то, что должен, преодолевая боль и головокружение, исполняет свои обязанности — он священник, у него работа такая. А что Энею сейчас больно слышать, как Бога называют человеколюбцем — это можно сказать и потом… даже не на исповеди — потому что исповедоваться я больше, наверное, не захочу. Я вообще не хочу иметь с этим ничего общего. Не могу, не желаю этого принять. Он вдруг вспомнил царя Давида — как тот постился и молился, когда ребёнок болел, и перестал, когда ребёнок умер. Сложил покаянный псалом, и устроил резню в Раве Иудейской…