На мгновение строй распадается, люди жмут руки друг другу и обнимаются. Быть может, мы никогда не увидим больше многих из этих товарищей. Я крепко обнимаю Бакала, этого безупречного, выдержанного человека со скупой, но теплой улыбкой. Для меня он — воплощение рабочего класса Филиппин. Затем отряд строится вновь и колонной по одному спускается из лагеря по склону. Вытянутая длинная цепочка то появляется на извивающейся между деревьями тропинке, то вновь исчезает из виду.
Мы бредем обратно в свой барак и чувствуем, что что-то ушло из нашей жизни. Ветер доносит до нас из леса еле слышные голоса. Они вновь запели.
19
Июнь 1950 г.
Я пенял, что, являясь единственным американцем среди филиппинцев, должен быть очень осмотрителен в своих высказываниях и поступках. Нужно всегда помнить, что по моим словам и делам будут судить о всех американцах. Обязавшись участвовать в борьбе, которую ведут филиппинцы, я должен идти до конца, иначе чувство братства, о котором я говорю, будет сочтено неискренним, а единство наших народов — пустым звуком.
Я обязан делить с этими людьми все их невзгоды, есть с ними из одного котла, носить такую же одежду и не жаловаться на какие-либо трудности.
Я всегда чувствую, что они не спускают с меня глаз, но не потому, что за мной следят, а потому, что я у них на виду. Если я буду вести себя так, как ведут себя они, то меня не будут замечать. Но если я буду вести себя плохо, то меня вполне могут заподозрить в «империалистических настроениях» или в том, что я проявляю комплекс превосходства, присущий белому человеку.
Кое-кто в лагере не относится ко мне благосклонно, питая подозрения ко всем американцам и просто поневоле мирясь с моим присутствием. Один из бойцов лагеря так ненавидит американцев, что при виде меня хватается за пистолет; его сестра входила в состав 77-й роты «Хукбалахап», бойцы которой были в 1945 году зверски убиты в Булакане помещичьими наемниками, связанными с американской армией. Я не обижаюсь, потому что вполне понимаю его.
Но есть и противоположная крайность: это люди, мышление которых все еще находится под сильным влиянием колониализма, так что даже здесь они отдают особую дань американцу. Обращаясь ко мне, они не называют меня просто «товарищ», а величают «сэр». Я улучил время, чтобы поговорить с ними наедине:
— Почему вы говорите мне «сэр»? Вы знаете, как меня зовут, знаете, что я ваш товарищ. Я такой же, как и все остальные в этом лагере, и все мы должны обращаться одинаково друг к другу. Итак, не говорите мне больше «сэр». Идет?
— Да, товарищ, — говорят они.
Но когда я снова встречаюсь с ними, то замечаю, что их языки заплетаются на этом слове и у них вновь получается: «сэр».
20
Возле клуба встречаю одного из бойцов охраны и спрашиваю его:
— Не видел ли ты случайно Селию?
Он смотрит на меня в недоумении, а я, опомнившись, тут же поправляюсь:
— Я хотел сказать, не видел ли ты товарища Рене?
Странно признаться, что во всем этом лагере мне известны подлинные имена лишь пяти-шести человек. Имена всех других скрыты от меня, так же как мое имя от них. Все мы в чаще лесов находимся на таком положении. Здесь, в этом тайном мире, мы скрываемся даже друг от друга. Всем нам присвоены клички, причем у некоторых насчитывается с полдюжины таких кличек, в зависимости от рода деятельности и связей данного лица. Селию называют Рене, меня — Бобом. Через некоторое время подлинное имя даже выговорить странно, подобно тому как прежняя жизнь на виду у всех кажется теперь такой далекой.
Наблюдается большое соперничество за право называться именами филиппинских героев, особенно тех, кто был связан с борьбой филиппинцев за национальное освобождение. Так, среди «хуков» можно найти такие имена, как «Дель Пилар», «Мабини», «Андрес» (Бонифасио), «Мальвар», «Луна», «Лапу-Лапу», «Макган», «Лакандула», «Дагохой», «Вибора», «Пларидель». Или имена героев из романов Хосе Рисаля, проникнутых национально-освободительным духом: «Симоун», «Ибарра», «Элиас», «Ноли», «Димасаланг». Другие носят имена, обозначающие достоинства, которые требуются от революционера: «Мужество», «Честность», «Верность», «Сила», «Дакила» (благородный), «Бакал» (железный), «Аламбре» (проволока), «Асеро» (сталь). Один из «хуков» зовет себя просто «Никогда», что, по его словам, значит: никогда не колебаться, никогда не сдаваться, никогда не изменять. Есть, наконец, и такие имена, как «Лиуайай (рассвет), «Лигайя» (счастье) и просто «Пилипинас» (Филиппины).
Однако во всех этих переименованиях сквозит не столько стремление скрыться в тени, превратиться в призраков-невидимок, чтобы обмануть врага, сколько желание стать какими-то новыми существами, отличными от тех, что томились в оковах прежней жизни, столь постылой и беспросветной. Большинство этих кличек — попытки отождествить себя с борьбой за новую жизнь: уже одним своим участием в движении становишься новым, истинным, преображенным человеком.
Когда, выступая на собрании, я говорю о Селии, мне кажется, что мои слова относятся к кому-то постороннему, а не к жене: «По словам товарища Рене…». Или она заявляет: «Как сказал товарищ Боб…». И даже ночью, обращаясь к ней. я называю ее тем же именем: «Моя любимая Рене…».
Мы безымянны в чаще лесов.
21
Тревога! Из рощи кокосовых пальм к нам мчится дозорный. Враги забрались в чащу лесов. Жандармский патруль численностью в одну роту проник на тропу, где проходили мы с Селией.
Начальник охраны Лабонг в широкополой соломенной шляпе, небрежно сдвинутой на затылок, не торопясь обходит бараки, успокаивая всех обитателей лагеря. Вот он просовывает голову и в наше окно. Опираясь на бревенчатый подоконник, говорит спокойным тоном:
— Пожалуй, нам лучше уложиться. Перо, палагай ко, уаланг панганиб (но я думаю, опасности нет).
Его слова, однако, побуждают к действию. Нам кажется уже, что вооруженные до зубов войска пробираются по тропе. Собираемся не спеша, молча. Никто не хочет выказывать свою тревогу. Лишь пальцы суматошно путаются в веревках и лямках.
Покончив с укладыванием пожитков, собрав всю утварь и оборудование, отходим в сторонку, чтобы «полюбоваться», и сразу же приходим в ужас Вот она, груда вещей, унести которую не в состоянии даже двадцать человек. Мы набрасываемся на эту груду, откидываем все вещи, которые нам, как это ни жаль, придется оставить.
Не в силах дольше ждать, идем в клуб, где уже все собрались, встревоженно ожидая дальнейших сообщений.
— Ничего страшного, — говорит Аламбре. — Мы просто отойдем на небольшое расстояние в лес и переждем, пока они не уберутся.
Проходит еще час в суматохе. Наконец по косогору неторопливо взбирается Лабонг, держа руки в карманах.
— Отбой! — говорит он. — Враги только сунули нос в глубь леса, а затем ушли восвояси.
И вот мы возвращаемся в свой барак, думая с умилением, как уютно и удобно нам в нем живется. Распаковываем свои вещи и вновь приводим наше жилище в порядок. Никому не хочется говорить.
Первая, слабая и тонкая струнка неуверенности оказалась задетой у нас в душе.
22
В сухой сезон в чаще лесов наступает пора «басил».
Зарождается «басил» высоко, на верхушках деревьев и оттуда спускается на землю на шелковистой нити. «Басил» — гусеница, но отличная от всех других разновидностей этих невинных пушистых существ, попадающихся в наших садах. Это целый дюйм ужаса, каждый ее волосок вонзается в кожу, вызывая страшные мучения.
Нет слов, чтобы описать невероятный зуд, причиняемый этим существом. Когда солнце озаряет своим блеском чащу леса, кажется, что высокий небосклон разламывается и из его трещин выползают «басилы». В воздухе полно их тончайших нитей. Они норовят забраться на открытую шею или оголенную руку человека. Горе тому, кто начинает чесаться, едва почувствовав легкий зуд: тело после этого так нестерпимо зудит, что хочется прямо содрать кожу.