В отдалении, почти напротив нашего дома, среди деревьев прячется крыша фермы, где живёт Ян. Мысленно, я вижу большой голый двор, грязный из-за дождя, высокие двери конюшни, вход в дом с деревянными башмаками перед дверью: там Ян, мой спаситель, друг, с которым я убегу отсюда. Когда он смотрит сюда, то думает ли обо мне?
Я уже разработал план: днём в воскресенье я не пойду в церковь, а встречусь с Яном в гавани. Я смогу взять немного еды, потому что все будут в церкви, и мы сбежим. У нас будет несколько часов, до того как нас хватятся. Ян говорил, что нам нужно плыть на лодке в противоположную сторону, но я отговорю его от этого плана, я никогда больше не поплыву по воде. Лучше, если мы попытаемся пойти по дамбе, и если нам это удалось бы, то…
…Иду путём своим…
Неправильно.
…Иду путем твоим…
Опять ошибка.
…Иду путем моим…
Чёрт возьми.
Холодная ярость охватывает меня, мне хочется запустить книгой в стену или рвать колючую проволоку забора голыми руками.
Вся эта несправедливость, вся неопределённость, всё мое болезненное состояние и весь страх, все непонятные и нестерпимые желания, всё несбывшееся, всё то, по чему я тоскую… Чёртов ад, жизнь дерьмо.
«…Блаженны непорочные в пути, ходящие в законе Господне…»
Ян, если бы только ты был тут, ты мог бы меня снова придавить к земле или схватить руками мою шею, всё будет лучше, чем это ничто, эта пустота, эта беспомощность.
«…Буду хранить уставы Твои; не оставляй меня совсем…»
11
Три дня назад нечто случилось со мной впервые.
Ночью в постели — в этом месте и в это время суток, когда я могу воображать, что я в родном доме, где тихо и уединённо, я отворачиваюсь к стене и черчу линии к Амстердаму, линии связи между мной и домом.
Но несколькими последними вечерами я думаю о Яне; я пытаюсь изгнать его из мыслей, но он настойчиво проникает в них, манипулирует ими, хочу я того или нет. Меня беспокоит больше всего то, что я тоже хочу «этого», страстно стремлюсь к этому в моих фантазиях. Я ощупываю своё тело, стыдливо и осторожно, чтобы никто не смог увидеть. Это я, это моя грудь, мой живот, мои ноги, и тепло, которое я излучаю, исходит от меня. И почему этот маленький незрелый отросток, который увеличивается и вытягивается под моим прикосновением, предмет, который растет из моих внутренностей, начинает набухать и приподниматься, если его потереть и подергать? Я повторяю эти действия снова, для того чтобы ещё раз испытать это. Когда я ночью занимаюсь этим, то за обволакивающими меня грёзами встаёт нечто пугающее: я понимаю, что это плохо, это есть грех.
В один из темных, дождливых вечеров я чувствую себя совершенно ненужным в этом маленьком жилище, пленённым, загнанным в ловушку.
В течение нескольких недель не приходят письма из дома; этот факт, эта неизвестность сжигают меня изнутри. И даже когда Хейт сказал, что почта в провинции Голландия не работает, так как из-за войны всё остановилось, я тайком выглядывал каждое утро в окно, надеясь увидеть велосипедиста в синем мундире, везущего почту. Я продолжаю писать письма в Амстердам, что совершенно излишне — говорила Мем — вряд ли эти письма дойдут, да и лишний расход бумаги и чернил. Но я всё равно продолжаю, правда, тайно. Конверты я украл из бюро, только у меня не было денег на марки. Я бросаю письма в почтовый ящик без марок, надеясь что поможет адрес, написанный большими, жирными буквами с обеих сторон конверта. И, безусловно, должна помочь молитва, которую я проговариваю, когда письмо из моих пальцев исчезает в тёмной щели почтового ящика: «Дорогой Бог, сделай так, чтобы они получили его, пожалуйста, пожалуйста. Если ты захочешь, то сделаешь это». Долгое время я упорно придерживаюсь этого ритуала: написать, опустить и ждать в надежде на ответ.
В тот дождливый вечер я был убежден, что письмо из Амстердама придёт. Я видел по дороге в школу трёх цапель, стоящих в канаве, а это к удаче, и библейские тексты, которые читал в классе; всё это, казалось, содержит скрытое послание: не отчаивайся, избавление близко! В деревне крестьянский мальчик просвистел мелодию, напомнившую песню, которую пела моя мама, и я был несказанно удивлён. В этом я тоже углядел намёк, знак, понятный только мне.
Но никакого письма не было. Я оглядел комнату, чтобы найти маленький белый прямоугольник, который должен ждать меня на комоде или на камине. Но ничего не было и я не решился расспрашивать Мем.
Но должно же оно прийти, я не могу ждать вечно, надеяться и ломать себе голову, они же должны понимать, что я отчаянно жду признаков жизни из дома! И где тогда письмо? В ярости я выбежал из дома и сказал Мем, что забыл кое-что и для этого мне нужно вернуться в школу. С основной дороги после Вамса я свернул налево и последовал по слякотной боковой дорожке на Шарль, к Яну.
Фермы окружала голая земля, паслись несколько одиноких овец, но почти весь скот исчез, чтобы провести зимние месяцы в теплых стойлах.
Живыми, казалось, были только ветер, заставлявший деревья гнуться, и мокрая собака, пронзительно вывшая, потому что её не пускали.
Я быстро шел, не отрывая глаз от дороги. Я не избегал луж, а шагал по ним, полный ярости, тяжело вступая в них своими сабо и чувствуя, как густая грязь обволакивает мне ноги.
Они просто больше не думали обо мне, это ясно, поэтому не было письма; они были рады, что наконец избавились от меня. Чтобы только остаться с моим младшим братом, в этом всё дело, конечно. Все то ужасное, все то непоправимое, что могло быть, я пытался вытеснить жалостью к себе и необоснованными упрёками к родителям. Глубоко внутри я знал, что я несправедлив и что никто в этом не виноват: ни дома, ни в Лааксуме, вообще никто. Только немцы и проклятая война. Но я должен расплачиваться за это, и это никого не волновало.
Работник, который пересёк мне дорогу, торопливо шлёпал по жёлто-коричневым лужам; его сапоги иногда издавали хлюпающие звуки.
«Чёртова погода! — Он крикнул в мою сторону. — В такую погоду собаку не выгонишь за дверь! Почему же ты не сидишь дома?»
Земля вокруг ферм превратилась за несколько дождливых дней в слякотные грязевые поля.
Я чувствовал как дождевая влага текла по лицу и хлюпала в деревянных сабо; время от времени я стирал дождевые капли вместе с соплями, бежавшими у меня из носа. Я тонул в своём несчастье и беде, с неба струилось, и ненастье окружало меня со всех сторон.
Фермеры, у которых жил Ян, работали в это время в сарае, слышалось бренчание вёдер и громкий звон молочных бидонов. На стене горела маленькая керосиновая лампа и через низкое полукруглое окно проникал тусклый серый дневной свет. Фермер сидел, наполовину скрытый коровой, прижавшись щекой к её боку и дергал за соски бледно-розового вымени с рельефно выступившими венами, раздутого так, что казалось оно вот-вот должно лопнуть. Я смотрел на его руки, которые нескромно и грубо щипали висящие соски коровы: белая струйка из-под пляшущих рук фермера шипуче била в ведро, стоявшее под коровой.
«Ты хочешь видеть Яна?» — Неожиданно позади меня возникла женщина, и я повернулся, застигнутый ею.
«Он в доме, посмотри там».
Вход в дом был в стороне от сарая. Я прошёл через огород с увядшей краснокачанной капустой и луком-пореем, побеги которых трепетали под порывами ветра. За окном я увидел Яна. Он сидел за столом, спиной ко мне, взобравшись с ногами на стул. Он ничего не делал. Я приложил руку к стеклу и пристально вглядывался, шпионил за другой жизнью, в которой все естественно и упорядоченно, в которой мальчик смотрел на огонь, спокойно тлевший в печи перед ним. Он спит?