Когда я надеваю рубашку, то нащупываю в кармане на груди твёрдый прямоугольник его фотографии. Я не вытаскиваю её, так как несомненно знаю, что он никогда больше не вернётся, даже если сейчас посмотреть. Я должен быть сильным и ждать.
Другие за столом болтают и смеются, всё в норме. Я с трудом глотаю бутерброды, они застревают в моём горле. Глоток чая — укус, затем ещё глоток и ещё один укус; никто ничего не замечает. Is o’kay, Jerome, is good…
Конечно, он всё ещё здесь, он в деревне и ждёт меня на машине: внезапно осеняет меня, я вновь чувствую себя легко и свободно. Он, конечно же, сидит за рулём и ждёт, пока не увидит меня; я должен поскорей идти в школу, прежде чем он исчезнет…
Ох, святые угодники, ешьте быстрее, не медлите, не глазейте по сторонам, я жду, но не могу же ждать вечность? Пожалуйста, торопитесь; пожалуйста, я не должен его упустить, быстрее, я должен торопиться…
Абсолютно безмятежно Мейнт и Янси собираются в школу, не до конца проснувшиеся, тащатся через окружающий пейзаж, прохладный утренний воздух и окружающую тишину; они болтают и смеются, и я вынужден присоединится к ним. У странно скрученной буквой S тушки мёртвой чайки с судорожно вытянутыми вверх когтистыми лапами, лежащей на обочине дороги, мы задерживаемся.
«Волт, — думаю я, — не уходи, я сейчас приду, я скоро буду с тобой».
Почему я не иду впереди, почему я не бегу, а преданно держусь остановившейся маленькой группы? Мейнт своим сабо толкает мёртвоё тело чайки в вырытую ямку.
«Через две недели останутся только череп и кости, — говорит он, — теперь мы сможем каждый день видеть как это происходит».
Теперь мы идём несколько быстрей, но в мыслях я бегу перед собой, мчусь по дороге, лечу к перекрёстку, к церкви, к мосту.
Он будет стоять где-то там, вдалеке, мой терпеливо ждущий освободитель, и пусть все видят, как я сяду в его автомобиль, я не буду стыдиться, нисколечко, даже если он обнимет меня рукой у всех на глазах. Мы уедем и оставим после нас деревню в изумлении, я буду держаться за его куртку и никогда её не отпущу.
В полдень Мем ставит на стол блюдо, на котором обретается огромный, ещё дымящийся угорь. Он бледный и лоснящийся, сквозь кое-где лопнувшую толстую кожу виднеется жирное белое мясо. Рыбный запах заполняет маленькую комнату, ложится на меня, поселяется в носу и во рту, на коже и в одежде. Меня передёргивает. Хейт разрезает ножом синеватую кожу, так что эта отвратительная велосипедная покрышка рвётся и распадается на влажные парящие половинки. Я, полный отвращения, подвигаю свою тарелку. Hold it, yes, go on…[55]
«Падальщики появились, — так однажды в гавани сказал один рыбак, смеясь и одновременно ссыпая извивающихся угрей в ящик, — они заползают во всё, что умерло на земле и поедают это». Дымящийся, он лежит на моей тарелке и картофель плавает в водянистом, белом соусе посреди жёлтых островков жира: я должен есть и стараться не рассердить Мем, она гордится этой большой рыбой и озабоченно следит, наполнена ли тарелка у Хейта.
Волт вниз головой висит в воде, его округлые, мускулистые руки расслабленно парят под головой, двигаясь в легком течении моря. У него дикие, вытаращенные глаза и рыбий рот, распахнутый широко, словно он хотел закричать, но все звуки пропали. В его голове, открытом рту и в его глазах я вижу длинных, извивающихся рыб, двигающих медленно и лениво; они едят и высовывают с шипением гладкие языки, скользя по белой рубашке, рваной и истлевшей. Вместо волос у него теперь шевелящиеся зелёные склизкие водоросли и его торс раскачивается туда-сюда…
Я смотрю в свою тарелку, на эти неперевариваемые куски и зажмуриваю глаза. Только не заплакать сейчас, нужно продолжать есть, если глотать не жуя, то можно не ощущать этого вкуса.
«Через две недели останется только череп, мы сможем видеть, как это произойдет».
И снова в школу: Волт, он будет там стоять, он ждёт, он точно там есть, он машет и беспечно смеётся. Nothing wrong![56]
Полуденное солнце выжигает мне глаза и застревает в горле, я болен, мне нужно в кровать, кровь стучит у меня в висках и я не могу больше идти. Но мне нужно к школе, в деревню, где он будет терпеливо сидеть и ждать в машине, высоко подбросит меня, затем поймает и обласкает.
WE THANK YOU. V = VICTORY…
Я должен быть там, обязательно; вы, двое, не медлите, идите вперёд, с чайкой ничего ещё не произошло, мы сможем посмотреть на неё и завтра.
Идём, иначе я опоздаю к моему потерянному солдату…
В деревне пусто и тепло, улица лениво тянется среди маленьких садиков с кустарниками, покрывшимися листвой и буйно цветущими юными саженцами. Жалобно, детским голосом, блеет коза, вдоль дороги медленно крадётся кошка, садится и лижет свою шкурку, вытянув вверх лапу.
Церковь, перекрёсток. И у школы тоже не стоит автомобиль.
«Мы благодарим тебя, Господи, что мы провели день здоровыми. Прости нам наши прегрешения, коих мы достаточно совершили, и убедись, что мы не скрываем наши грехи».
Учитель идёт к двери и открывает её для нас. Неожиданно, ко мне приходит уверенность, что обо всём теперь узнают дома, рассердятся на меня и я лишусь последнего приюта.
«Уходи, исчезни, ты пугаешь нас, пугаешь собой и своими городскими манерами».
Они обо всём знали, но выжидали. Теперь они соберут мой чемодан и поставят передо мной в дверях, и они будут правы: я — отвратительный человек, я — грешник, мне одна дорога — в ад. Меня ожидает кара и мучения…
Когда я сижу у окна и наблюдаю за птицами, летающими в прохладном и бесшумно опускающемся вечере, Мем приносит мне стакан молока.
Она гладит меня по щеке и говорит:
«Не волнуйся, малыш, всё будет хорошо. Тебе напишут в ближайшее время, я думаю, что почта в Амстердаме снова работает».
Я просыпаюсь, потому что моё тело неудержимо дрожит, и всё во мне дёргается и трясётся. Я вжимаюсь в матрас и стискиваю зубы. Рядом со мной благонравным тихим сном хорошего мальчика спит Мейнт. Я всматриваюсь в темноту, но она остаётся чёрной и пустой, его лицо, его голос, его запах не достигают меня, несмотря на то, что я усиленно ищу их.
Следующим утром я сворачиваю мою рубашку вместе с тем, что лежит в её кармане и укладываю в чемодан. Небольшое фото, на которое я не смотрю. Мы снова идём в школу, и я опять бегу перед собой по дороге в деревню, к перекрёстку; но с каждым днём моя энергия иссякает и моя воображаемая гонка замедляется: шаги происходят на месте и я застываю посреди бега в неподвижной позе. Я понимаю, что это всё напрасно: мои порывы, мои надежды, мои ожидания. Он ушёл.
10
Овцы за забором трутся шкурами о дерево и смотрят на меня своими холодными, загадочными глазами; среди них есть одна, будто бы смеющаяся надо мной; всё время криво жуёт и усмехается при этом так, что я вынужден отвести глаза: может все уже знают про мою тайну?
Я делаю вид, что читаю, но мои глаза не видят ни слов, ни строк, только пятно, яркое и слепящее мои глаза. Всё кажется бесцветным и выцветшим: рукава моего свитера, мои носки, камыш у канавы.
С другой стороны дома слышатся глухие стуки мяча, в однообразном ритме бьющегося о стену. Каждый этот стук отдается в моей голове, словно кто-то настойчиво бьёт по ней. Я смотрю на сотни маленьких букв, формирующихся в предложения и нетерпеливо листаю книгу; я просто должен читать и не думать про другое.
Уже почти две недели назад он ушёл прочь от меня, и с каждым приходящим днём он уезжает на сотню километров дальше, это расстояние необъяснимо велико для меня. Думает ли он обо мне, планирует ли вернуться? Поначалу я был убёжден в этом, но теперь сомневаюсь.