Выбрать главу

Только Пушкин не от одного Сильвио перенял манеру поведения на дуэли, кое-что и от его беспечного соперника, человека знатной фамилии. Там, в виноградном предместье Кишинева, где обычно назначались места офицерских поединков, Пушкин, ожидая выстрела подполковника Зубова, ел спелую черешню, сплевывая косточки в его сторону, как это делал когда-то давнишний соперник Сильвио. Обескураженный не столько нелепой бравадой, сколько неколебимой уверенностью соперника, что пуля просвистит мимо, Зубов не смог выстрелить точно. А может, и не захотел. Черешня под пистолетом поразила его. Позже они помирились.

Никто ему не объяснил, что поэт желал на себе проверить, можно ли оставаться равнодушным перед лицом смерти? Никто, кроме Липранди, и не мог знать этого. А Пушкин проверил и убедился, что Сильвио был прав. Если иметь волю занять руки и мысли черешней либо яблоком, то спокойствие придет непременно, а соперник, напротив, занервничает: «Вам, кажется, теперь не до смерти, вы изволите завтракать?..»

Дуэли - это так, для закалки личного духа, что же до общественного состояния, то оно не способствовало успокоению и взвешенным размышлениям. Армия парадировала. Министерство финансов подсчитывало внутренний долг, не решаясь сложить его с внешним. Ходили тревожные слухи, что где-то на юге, а скорее так и на севере, уже будируют народ тайные общества, имеющие помышление к перемене власти. Дескать, скоро в России будет править не царь, а конституция. Хорошо это или хуже нынешнего, никто объяснить не брался, однако гвардейское дворянство в Петербурге почти открыто спорило за пуншем: республика или конституционная монархия? Перевеса в мнениях не наблюдалось ни с одной стороны. Имелось упоение: мы - карбонарии!

Наскучив спорами, молодые гвардейские голоса изливались дивными каденциями русских романсов. Плакать хотелось. Любить весь мир хотелось.

Пели. Плакали. Любили. Жаждали перемен, которые всему миру изъяснят Россию.

На Москве уже обсуждали возведение храма Спасителя в память Отечественной войны. С Волхонки сходились инвалиды к стенам бывшего Алексеевского монастыря и подолгу стояли, выставив вперед костыли. Судили: здесь ли стоять их храму? То ли место?.. Сомневались. Заросли бурьяна укрывали гнилую прозелень кирпичных развалин и кустились дальше, вниз - почти до самой Пречистенской набережной. Летал тополиный пух. Летали домыслы. Будущий храм отчего-то виделся золотым в начале, кровавым в середине отпущенного ему века и белым в конце.

Почему белым? Кто его знает. Белым.

Комментарий к несущественному

У русского апатрида зрение другое. Совсем иначе видит он то, чего лишился не по своей воле. И протяженные, истончившиеся в силу удаленности предмета нервные русские мысли тоже по-своему ощупывают миры протекших времен. Не игрок, но лучше всякого игрока слышит, как хохочет судьба, уже начертавшая письмена будущего, которое тоже схлынет.

Листая слипшиеся от крови страницы истории, думает себе апатрид: нет, не Маркс... Карл Маркс - это скарлатина человечества. Детская болезнь новизны. Но отчего-то Пушкин как спасительная сыворотка дан был только тридесятому царству, где сам Спаситель служит ныне клубным распорядителем, позабывшим от старости многие свои чудеса -кадит по-прежнему, но не исцеляет. Нет, не Маркс первым сказал, что человек - это животное, хоть и экономическое. Черные, объемистые тетради, исписанные Иваном Петровичем Липранди за тридцать лет до появления «Капитала», ярчайшее тому свидетельство. Тетрадей много, тема одна: «О тождестве характеристических свойств человека с различными животными как в отношении физическом, так нравственном и физиологическом, с замечаниями разительных сближений некоторых поколений с животными тех или других пород, даже в наружном сходстве, физиономии, сложении, ухватках и т. п.». Можно подумать, что Маркс и Ницше конспектировали тетради Липранди в рукописном отделе Ленинской библиотеки, а Ипполит Тэн не стал, плюнувши, ему давно все ясно: обезьяны с глотками попугаев. Липранди же только смеялся. Правда, по другому поводу. Вяземский дал ему почитать письмо от Пушкина в Болдине, когда тот рвался из холерной губернии в зачумленную Москву: «Заехал я в глушь Нижнюю, да и сам не знаю, как выбраться. Точно еловая шишка в задницу; вошла хорошо, а выйти так и шершаво».