Выбрать главу

Наконец Лявон отцепил карманные часы, надел материн кожух, чтоб не испачкать в бане казенное свое пальто — и пошли.

Баня была на отшибе, возле канавы, которая когда-то, пока помещики еще не продавали лесов, была довольно приличной речкой. Черная, почти сплошь уголь,— потому что много раз на своем веку горела, но каждый раз счастливо удавалось спасти от огня,— лепилась себе баня на приго­рочке. И пока Лявон вскарабкался на тот пригорочек, упал, бедняга, два раза и оцарапал правую руку мерзлым снегом. Лавринька повеселел, чувствуя теперь свое превосходство в ловкости, подбежал к нему, крикнул:

— Ого, какой пан стал — не взойдешь! — подобрал об­роненный им кусок мыла, которое тоже было досадным свидетельством братнина панства, ведь здесь никто не моет­ся с мылом, — и шибко, по собачьи, засеменил впереди всех к бане, хотя проклятые сапоги и мешали ему. Влетев в предбанник, он приветствовал собравшихся там, как это во­дится у всех добрых людей:

— Пар-баня, легкий дух!

— А, Лавринька! И отец идет? — спросил дядька.

— А вон же он! Сегодня и Лявон идет! — похвастался Лавринька и стремглав кинулся раздеваться, снимая штаны прежде рубахи, потому что, если сделать наоборот, хлопцы обольют водой — такой испокон веку обычай в Темно­лесье.

Отец сначала сходил к канавке, неглубокой грязноватой лужице в канаве, зачерпнул осторожно, краешком, чтоб совсем не взбаламутить, полное ведро мутной воды со льдом, утопил в нем веник, чтобы размяк, потому что так его лучше распарить, и, склонившись над ведром и веником, степенно, словно старик, пошел следом за Лявоном в пред­банник.

А Лявон уже увидел в темноте, что там — кто разде­вается, кто отдыхает на мялке, упарившись всласть,— одним словом, людей шевелится много. Чтоб показать, что он тут свой, всем равный человек,— хотя и не совсем это хорошо, что отец, а не он несет ведро с водою,— Лявон, как можно веселее, сказал то, что требовал от человека чемрнолесский обычай:

— Пар-баня, легкий дух... Добрый вечер! — и оглядел­ся, где бы ему притулиться.

— Милости просим, милости просим, Рыгорович,— от­ветил ему за всех Микита своим постоянно шутливо-ласковым голосом.

— Копеек на восемь,— не утерпел, чтоб не высмеять по­добные церемонии, Лавринька и ринулся в баню уже гото­вый, голенький.

— Садитесь, Лявонка: вот тут можно хорошо устроить­ся,— как можно обходительнее приглашал ученого племян­ника дядька, довольный, что и пеньку домял, и духом угодил всем, и Лявон вот помоется перед отъездом в школу.

И снова копошились себе голые бородатые мужи в по­темках предбанника, ведь огня там не зажигали — якобы потому, чтоб не спалить баню, а на самом деле оттого, что каждый хотел, чтобы горела чья-то лучина, только не его. Так и возились, кто как мог, впотьмах.

Предбанник был плетневый, и сквозь плетень задувал студеный зимний ветер. Ноги колола костра. У стен лежа­ли, раскорячив ноги, самодельные мялки. Из бани в пред­банник то и дело выскакивали красные, распаренные и довольные парильщики. Оттуда доносился гул...

Лявону было неуютно. «Лихо их знает, как они тут моются,— думал он, отыскивая уголок получше, чтоб спря­тать свою одежду и валенки, завернутые в материн кожух одним комом.— Только с чего ж это я так злюсь? Разве ж я сам не темнолесец, разве сам с детства не мылся в этой грязи?»

И пробрался-таки через низенькую дверку в баню. Едва вошел, глаза начал есть дым, а ногам стало зябко от холодной мокрой земли. Голова сослепу стукнулась о шест, невидимый в парном тумане. Жарко было наверху, как в пекле. А хуже всего, что ничего нельзя было разглядеть.

— Жчах-жчах, жчах-жчах!..— работали веники.— Ого-го-го-го! — гоготал кто-то, взбираясь на полок.— Поддай, поддай... Еще горсточку... Плесни полкружечки на печь... Браточки, отжалейте полшкалика, дайте духу! Духу мало! Духу нету! Эй, духу! — аж стонала полная баня.

Повернуться хотел Лявон,— невозможно... Под ногамив грязи — мелкота. Иной плакал от дыма или еще отчего-то тер глаза и плескался холодной грязной водой, но и ту ему кто-то запрещал брать, отбрасывая руку, приговаривая: «Не трясцу трясешь — сам принесешь...» Иной сидел неподвиж­но, защемив голову меж торчком торчащих колен. Тот щипался, тот толкался, тот шутил: водил соседу испачкан­ной мокрой рукой по глазам, а когда тот вывертывался, сжимал изо всех сил его нос и ласково допытывался: «Ну что, братец, видал Москву?»

— А та-а-точка! А-а-я-яй! А хва...хва...хватит!..— вере­щал малыш во всю мочь, во все жилочки. А добрый таточка держал его левой рукой за тоненькую шейку с уверенностью, что ничего ему не сделается, мал, так и орет, а правой рукой жарким, как пламя, веником хлестал его со всех сторон, стегал, гладил и приговаривал: «Дай спинку, дай жи­вотик, дай же ноженьки мои малые... Ну, еще чуть-чуть, ну-ну-ну, дурачок, не плачь же... ну, хва-хва-хватит, не бойся... А то я тебя комлем поглажу, знаешь?» — с руганью добав­лял он наконец и отпускал младенческую душу на покаяние.