Выбрать главу

Дядя Хельмут был весь напичкан осколками гранат, похоже, они регулярно выходили из его тела, и всякий раз при нашей встрече он дарил мне очередной осколок и продолжал рассказывать о войне, и постепенно, осколок за осколком, я собрал все истории воедино. Речь в них шла о том, как выжить, но все они заканчивались смертью, хотя дядя Хельмут и старался каждую историю растянуть подольше. Иногда он, потеряв нить повествования, погружался в детали и принимался описывать какой-нибудь пейзаж или мундир, на котором он пересчитывал пуговицы. Когда я спрашивал, чей это мундир, он отвечал, что тот человек погиб, дарил мне осколок и в тот день больше уже ничего не рассказывал.

Кроме меня, никто дядю Хельмута не любил. Или нет, мама любила его, да и папа, наверное, тоже, но жена дяди Хельмута и его дети были к нему равнодушны. В их доме царила тягостная атмосфера. Тетя Ева вышла за него ради денег, и потому что после войны он был одним из немногих мужчин, за которых можно было выйти замуж, а сыновья бродили по дому с видом побитой собаки и поддакивали ему во всем. А когда они лебезили перед ним, стремились услужить или сидели как пай-мальчики за столом, мне чудилось, что это — механические куклы, которых завели с помощью пощечин, домашних арестов, запугивания, и потому большую часть времени я проводил наедине с самим собой.

Когда Рождество заканчивалось и мы отправлялись домой, для меня это было облегчением, хотелось поскорее уехать от привидений в этом холодном доме, где ты сразу же простужался, стоило лишь кому-нибудь открыть дверь. Мама с папой укладывали вещи в машину, и мы благодарили хозяев и в последний раз выстраивались на террасе. Шел снег, дядя Хельмут размахивал руками и просил нас — тетю Еву, Акселя, Райнера, Клауса, маму, папу и меня — встать поближе к друг к другу. Потом все дружно говорили «cheese», дядя смотрел в камеру и нажимал на спуск, я почему-то кричал и кричал, никак не хотел фотографироваться. Но фотография все равно была сделана, и я знал, что дядя Хельмут сможет на ней увидеть, кому из нас скоро суждено умереть.

Главным в городе был не бургомистр, и даже не полиция, и не директор Торгово-промышленного банка — и вообще не люди. Главными были грачи. Они кружили в воздухе, кричали, прыгали по улицам и собирались на крышах, наблюдая за нами. Грачи опустошали мусорные баки, воровали мясо на скотобойне и слетались стаями к гавани, когда рыбаки возвращались домой. По весне они преследовали сеялку, вытаскивая брошенные в землю семена, а осенью опустошали сады, воруя фрукты. На каждом дереве, на каждом столбе сидел хотя бы один грач, и никому не было от них покоя — они сжирали все, а если ты на некоторое время замирал на месте, они подлетали и клевали тебя.

Их крики были первое, что я слышал по утрам — задолго до пробуждения, — и последнее, что я слышал, перед тем как заснуть. Я лежал, прислушиваясь к грачам, которые подлетали к дому и кружили над крышей, воздух был наполнен их криками, и мне нечем было им противостоять, и я пытался думать о своей комнате, о своих игрушках и напевать любимую песенку «Знаешь, милый жеребенок», но все без толку. Я чувствовал, что растворяюсь в темноте, меня все сильнее охватывал страх, и тут случалось то, чего я больше всего боялся, — грачи прилетали за мной.

Никто не понимал, почему я кричу, когда меня укладывают спать, укладывание спать превращалось в бесконечную борьбу. Я пытался не ложиться как можно дольше, пытался что-то объяснить, но выдавливал из себя лишь какие-то хриплые звуки. Утром грачи улетали, а я размахивал руками во сне, пока мама не начинала трясти меня, приговаривая «Кнут, милый, просыпайся». Однажды я заболел, и у меня поднялась температура. Мама с папой открыли книгу доктора Спока и стали читать про детские болезни, но умнее от этого не стали и позвонили врачу. Пришел врач с черным саквояжем, его звали доктор Конгстад. Он потрогал мой лоб, заглянул в горло и пощупал пульс. Он констатировал у меня коклюш, выписал рецепт, захлопнул саквояж и ушел, а меня стали кормить таблетками и яблоками и поить морсом. Я делал то, что от меня требовали, вовремя принимал лекарство, и, когда в бутылочке не осталось ни одной таблетки, все пришли к выводу, что я пошел на поправку.

После этого случая я понял, что лучше держать свои чувства при себе. Меня отправили в детский сад в группу фрекен Фройхен, и я изо всех сил старался вести себя как все: смеяться, когда они смеются, и участвовать во всех играх. Поначалу я, конечно, артачился и отказывался петь со всеми «Высоко на ветке сидит ворона», но постепенно это прошло, и в школе уже такого не случалось. И я уже не реагировал так на грачей, когда ехал на велосипеде через Западный лес, направляясь на соревнования, которые проводил детский футбольный клуб «В-1921», и слышал их крики в кронах деревьев. Я натягивал голубую футболку, гетры и белые шорты, играл и бегал, как ни в чем не бывало, среди грачей по неровному полю. За игрой, которая проходила с переменным успехом, можно было следить на расстоянии: где взлетали грачи — там и был мяч.

Грачи обитали в лесу, там у них были гнезда, и их помет свешивался с веток длинными сталактитами. В двух шагах располагались кемпинг Фальстера «Оазис в городе возможностей» и киоск, где продавали мороженое. Немецкие туристы в полном отчаянии сидели перед шатровыми палатками и домами-прицепами. Их сюда заманили пригодными для отдыха с детьми пляжами, идиллической природой, уютным провинциальным городком — так было написано в рекламной брошюре, а про колонию грачей никто им не сообщил.

В их долгожданный отпуск врывался шум, который начинался на восходе солнца, а к вечеру грачи собирались большими стаями на полях и, облетев город, брали курс на Западный лес. Тут вот и начиналось самое страшное, с неба начинал сыпаться помет. Продавцы магазинов затаскивали внутрь товары, с улицы приходилось убирать сохнущее белье, а люди раскрывали зонтики и, надев резиновые сапоги, брели по грязи. Большинство жителей сидели дома, качая головой и слушая, как лепешки помета стучат по стеклам, пачкая все вокруг, а туристы собирали вещи и уезжали, куда глаза глядят, — и не было ни одного человека, который не провожал бы их взглядом, сожалея, что не может отправиться с ними. Только с наступлением темноты люди решались выйти на улицу, и жизнь возвращалась в привычную колею, хотя все знали, что это ненадолго. Мы были кормом для птиц — в Нюкёпинге правили грачи.

Папа был ростом под потолок, он был длинным и тощим, и, когда я забирался ему на плечи, мне открывался целый мир за изгородью — до самого горизонта. Папа был слишком большим, чтобы можно было охватить его взглядом, и я знал его только частично — у него был большой нос, большие уши и большие ноги. Он частенько шутил: «Ботинки мне изготовили на судостроительном заводе». В любом месте, куда бы мы ни приходили, будь то ресторан или кинотеатр, он жаловался, что ему не хватает места для ног, и мы тут же уходили. Руки его заканчивались ладонями, которые могли дотянуться куда угодно и при этом держали окружающих на расстоянии, а лоб его становился все выше и выше по мере выпадения волос, и мама считала, что он самый красивый мужчина в мире.

Папа был добрейшим и милейшим человеком, его лицо всегда светилось солнечным светом. Он не курил, не пил, рано ложился спать и рано вставал, и я никогда не слышал от него ни одного грубого слова. Он никогда не опаздывал, добросовестно выполнял свои обязанности и платил налоги, и за сто метров до зеленого сигнала светофора снижал скорость, так что, когда мы подъезжали к перекрестку, уже загорался красный. Он машинально вставал со стула, когда звонил какой-нибудь начальник, и никогда не включал в сеть ни одного электроприбора, не прочитав предварительно инструкцию. Во всем и всегда он был безупречен — совесть его была чиста, как его рубашка, галстук безукоризненно завязан, ботинки вычищены, а костюм мог бы стоять сам по себе.

Папа был страховым агентом, и каждый день он пытался застраховаться от каких-либо происшествий. В половине седьмого звонил будильник, папа вставал, выпивал кофе, съедал булочку и целовал на прощание маму. Всю свою жизнь он проработал на одном месте — в «Датской строительной страховой компании», которая находилась на Рыночной площади, и, приходя на работу, он первым делом спрашивал: «Ничего не случилось?». Все было в порядке, и папа вздыхал с облегчением, шел в свой кабинет, садился за стол красного дерева и продолжал страховать все то, что еще можно было застраховать на Фальстере. Он думал о церкви и Ратуше, людях и животных, домах, машинах и велосипедах — и страховал их от кражи и пожара, повреждения водой, грибка и урагана и от всех возможных на свете несчастий. Опасаясь самого худшего, папа предотвращал несчастные случаи, боролся с катастрофами и не мог успокоиться, пока не предусмотрит всех опасностей. Он удовлетворенно вздыхал, когда по утрам открывал «Ведомости» и не находил информации о катастрофах — все остальное его не интересовало. Жизнь замерла, ничего не происходило, дни сменяли один другой, и ни один лист не падал на землю.