Революция шла своим чередом, один студент захватил кафедру ректора университета, в Германии стали расправляться с банкирами и политиками, а к Бодиль приехали родители. Все прошло как нельзя лучше, Кристиана очень хвалили за то, как он ухаживает за садом. Оба жителя Коринфа сошлись во мнении, что Бодиль прекрасно выглядит и что свободный покрой современной одежды изумительно подходит беременной женщине. Никакого чека выдано не было, но им явственно дали понять, что малыш ни в чем не будет нуждаться, раз уж все зашло так далеко.
После их отъезда Кристиан понял, что ход событий слишком ускорился — и он стал жертвой этого ускорения. Сегодня он в Хорсенсе, завтра уже на Аллее Дага Хаммаршёльда[49], сегодня он наедине со своим половым влечением, завтра у него дом, семья, вилки с ножами и аист на подлете. Наверное, с революциями всегда так: сегодня их нет, а завтра никто ни о чем другом и не говорит. Его попросту «развели как мальчишку» — это модное выражение просочилось даже в газеты. И хотя все, по-видимому, шло к лучшему, его не оставляло ощущение, что его надули, и он начал смотреть на мир другими глазами.
Среди прочего он вдруг заметил, что Бодиль — не единственная девушка на свете. Оказывается, тут возможны самые разнообразные варианты. И поскольку он по-прежнему был ярым сторонником правил, привнесенных (или отмененных!) новым временем, то не чувствовал особой вины, когда увивался за одной или кружил голову другой. Он просто применял на практике те идеи, которые, как уверяли все вокруг, ведут к свободе и счастью. А поскольку Бодиль в своем положении большого интереса к нему не проявляла, он чувствовал, что имеет полное право завязывать отношения на стороне.
В это время он начал зарабатывать деньги. Внезапно к нему пришло понимание, что высший балл за сочинение по датскому языку не был простой случайностью. Он обнаружил, что может писать, а люди с удовольствием за это платят. Это открытие явилось для него полной неожиданностью, но окутанный клубами сигарного дыма он не подал виду. Все, о чем он писал, было перепевом написанного и сказанного в последнее время, однако, поскольку слог его был остроумным и не таким выспренным, как у революционных деятелей, а широкая публика легко узнавала себя в его текстах, газеты оказались тут как тут. Ведь новизна для них не главное — лишь бы позиции были передовыми.
В этой связи изменение революционного курса не имело большого значения, он как-никак менялся повсюду, хотя убежденность an sich[50] в том, что уже наступило тысячелетнее царство, по-прежнему существовала, во всяком случае, среди лидеров революции. Кристиан подобной уверенности не разделял, а когда заговаривал об этом с Бодиль, у него складывалось впечатление, что изменение миропорядка ее давно уже не волнует. Ее, домашний, мир складывался из подгузников, колыбелек, вязаных штанишек и пеленального столика, который можно выдвинуть вперед и задвинуть обратно, поднять вверх и опустить вниз и который проще простого погрузить в небольшой автомобиль, если когда-нибудь они его купят, что вполне реально, ведь Кристиан повсюду мотается, ему машина очень даже нужна. Для работы, конечно. Раз уж у него такая работа.
Великая революция пошла на спад, а трахаться вокруг меньше не стали. Может, даже больше. Демонстрации длились так долго, на них зачастую было так холодно, что многие потенциальные участники, постепенно понимая, что особой пользы от них нет, оставались дома под одеялом. Там хоть более-менее ясно, на что рассчитывать, а предугадать, что получится из всего этого ора, становилось все труднее. Ведь за несколькими исключениями в министерских креслах и директорских кабинетах сидели все те же люди, и что-то в воздушном пространстве подсказывало особо чувствительным натурам, что так будет всегда.
Однако в целом-то у Кристиана, как и у многих других, было ощущение, что недавние бурные события и воплощенные в жизнь замыслы оставят след на долгие годы. Он больше не был маленьким мальчиком из Хорсенса. Он больше не был юнцом, приехавшим в столицу. Он был уверен в том, что идеи, за которые он боролся, пусть они и не повлияли на власть, тоже оставят неизгладимый след. Он чувствовал: то, чего они с товарищами добивались такими усилиями, стало теперь их собственностью — хоть всего и было этой собственности, что несколько мыслей в голове. Да еще образ жизни. Его-то уж никак не изменить! Потому Кристиан и трахался направо и налево, без зазрения совести — правда, без дискриминации и тут не обошлось: он выбирал самых красивых и тех, к кому его особенно влекло. И пока Бодиль раздавалась вширь, он находился в прекрасной форме и летел вперед в новоприобретенном «моррис-мини», зажав в зубах сигару и выпуская в окно клубы дыма.
Нельзя сказать, что все нежные чувства по отношению к Бодиль у него исчезли, да и в безответственности его нельзя было упрекнуть. Но все же они общались друг с другом, стоя каждый на своем конце перрона. Но странное дело — в это самое время он начал сближаться с тестем и тещей. Благодаря своей новой работе Кристиан Бьернов имел в их глазах какой-никакой успех. Резвый молодой человек, пишущий дерзкие и забавные статьи, то есть не слишком дерзкие и относительно забавные, — разумеется, такой не мог не привлечь внимания публики, ведь и коринфяне не лишены проницательности. Он начал ездить к ним по выходным. С тестем, ландшафтным дизайнером, они обсуждали минеральные удобрения и торфяной мох, не забывая дать профессиональную оценку цветнику, разбитому возле большого замка за чертой города, и повосхищаться аристократами, которые, несмотря ни на что — оберегали эстетические ценности, а без них и при новом миропорядке не обойдешься.
В конце концов, голос Кристиана начал меняться. Никакой радикальной перемены не произошло, просто звуки будто бы устремлялись куда-то вверх, к нёбу. Словно рот был чем-то набит, и не все там умещалось. Кроме того, он стал громче смеяться и вставлять в предложения много ненужных слов и восклицаний, вроде «ба!» или «ой-ой-ой!». Словно японец, он втягивал воздух сквозь зубы и слегка наклонял голову набок, когда что-то действительно его изумляло — или он притворялся, что изумляло. Лишь на короткое время, после рождения ребенка, он стал вести себя как прежде, но затем странности вернулись, пожалуй, даже стали заметнее. Он начал по-другому одеваться. Ничего эксцентричного, ведь все вокруг со временем меняли стиль, а арафатки, морские фуражки и ботинки с широкими носами давно уже вышли из моды. Кристиан сделался настоящим щеголем, он стал держать сигару как Маркс Граучо[51] — четыре пальца сверху, большой снизу и пых-пых-пых, — купил кожаную куртку, подстригся и стал смазывать волосы бриллиантином, делать укладку. В это же время он заявил, что все вокруг не так, как кажется. Или, вернее, что все дело в той роли, которую ты играешь, и что внешняя сторона не менее важна, чем внутреннее содержание. Важна вещь сама по себе. Стихотворение было уже не просто стихотворением, но текстом. Выражением. Манифестацией. Как сама жизнь. А она не представляла собой ничего большего, чем была на самом деле. Она просто была. И ничего с этим не поделать. Хотя, конечно, со всем, чем попало, мириться тоже не стоило. Ведь у человека есть еще и определенные запросы, однако лучше бы обойтись без особых ожиданий, а не то впадешь в сентиментальность. Впрочем, встав на позиции релятивизма, необязательно переходящего в холодный скепсис, можно было хоть примерно ответить на вопрос, как пройти свой жизненный путь, не оказавшись в роли проститутки. В этом не было никакого пуританства, просто все было доступно в равной мере: находилось место и для поп-музыки, и для струнных квартетов Бетховена, и для блюзов Тадж Махала[52], и для карибской музыки стальных барабанов, все было одинаково прекрасно, вопрос состоял лишь в том, какие силы ты прикладывал, какие ресурсы привлекал, следуя своим предпочтениям — но так, чтобы не стать посмешищем из-за эпатажного поведения и слишком хорошего вкуса.
49
Там находится Посольство США, перед которым происходили протесты против войны во Вьетнаме.