Выбрать главу

Увлекать, отвлекать, развлекать: многие современные писатели оскорбятся, напомни им кто-то о подобных обязательствах литературы. В годы появления «Семи готических историй» мода диктовала, что писатель должен быть критической совестью общества или испытателем возможностей языка. Долг и эксперимент — вещи, кто спорит, почтенные, но, если история скучна, ее не спасет никакая доктрина. Рассказы Карен Бликсен бывают не во всем совершенными, бывают излишне запутанными, но скучными они не бывают никогда. Ее проза анахронична еще и в этом: рассказать для нее — значит околдовать, помешать зевку любой уловкой — нагнетаемой тревогой, жестоким открытием, внезапным происшествием, разящей деталью, невероятным появлением. Ее неисчерпаемая и эксцентричная фантазия то переплетет историю бесчисленными анекдотами, то направит рассказ по самому неожиданному руслу. Смысл этих рискованных шагов и головоломных трюков — привести читателя в замешательство, и это автору всегда удается. Сюжеты ее рассказов разворачиваются в неопределенной зоне — это уже не физика, но еще не фантастика. Их реальность почерпнута из обеих областей, но не принадлежит ни к одной, как это случалось в лучших новеллах Кортасара.

Одна из констант бликсеновского мира — непрестанные трансформации личности ее героев, существующих под разными именами, в обличье то женщин, то мужчин и ведущих, по меньшей мере, две параллельные жизни. Как будто все человеческие существа поражены у нее вирусом нестабильности бытия, только вещи и природа всегда остаются собой. Так возрожденческого склада кардинал из «Потопа в Нордернее» оказывается в конце рассказа камердинером Каспарсеном, который убил своего хозяина и занял его место. Но апофеоз этого маскарадного танца личностей воплощает Перегрина Леони, она же Люцифера и донья Кихота Ламанчская, чья история проходит сквозь целую мириаду других историй в новелле «Сновидцы». Оперная певица, на представлении моцартовского «Дон Жуана» в миланском театре Ла Скала потерявшая голос от ужаса, когда театр загорелся, она заставила поклонников поверить, что умерла. Помощником в этих замыслах стал ее почитатель и спутник, богатейший еврей Марк Короза, сопровождающий актрису повсюду, но запретивший ей об этом сообщать и скрывающийся от нее, однако всегда находящийся рядом, чтобы в случае необходимости облегчить своей избраннице очередной побег. Перегрина меняет имена, обличья, любовников, страны (Швейцария, Рим, Франция) и занятия (женщина легкого поведения, простая мастерица, революционерка, аристократка, хранящая память о генерале Зумале Карреги) и, в конце концов, умирает в накрытом снежной бурей альпийском монастыре, окруженная четырьмя брошенными ею любовниками, знавшими ее в разных местах и под разными масками, но только теперь, благодаря Марку Корозе, открывающими ее истинную изменчивую личность. Принцип китайской шкатулки — одна история внутри другой и так далее — с впечатляющим мастерством применен в рассказе, где из разных свидетельств, не имеющих, кажется, ничего общего, составляется, как в головоломках, прерывистая и многоликая судьба Перегрины Леони, этого блуждающего огонька, вечной актрисы, созданной, как все персонажи Карен Бликсен, не из плоти и крови, а из снов, фантазий, грации и юмора.

Стилистика Динесен, как ее культура и тематика, не отсылала к образцам эпохи; это был особый случай, гениальная аномалия. При появлении «Семи готических историй» ее проза ошеломила англосаксонских критиков несколько старомодной элегантностью, изыском и вызовом, игрой и дерзостью эрудиции, а также слабой, а то и вовсе никакой, связью с живым английским, которым изъяснялись на улицах. Но еще и юмором, тонкой, улыбающейся ироничностью, с какой в этих новеллах рассказывалось о невероятной жестокости, низости, бессердечии, словно это были повседневные пустяки. Юмор у Динесен — великий амортизатор любых злоупотреблений, которыми переполнен ее мир, будь они плотскими или духовными, крупица, очеловечивающая бесчеловечность и придающая переносимый вид тому, что иначе вызвало бы отвращение или ужас. Чтение ее прозы как мало что другое убеждает: рассказать можно обо всем, если уметь это делать.

Литература для Бликсен была тем, что современных ей писателей только отпугивало: бегством от реальной жизни, занимательной игрой. Сегодня ситуация переменилась, и читатели понимают ее лучше. Делая литературу путешествием в воображаемое, хрупкая баронесса Рунгстедлунд вовсе не уклонялась от моральной ответственности. Напротив, забавляя, привораживая, развлекая, она вносила свой вклад в утоление такой же древней потребности человеческих существ, как потребность в еде и украшениях, — я говорю о жажде ирреального.

Джон Апдайк

Шехерезада

© Перевод с английского Елена Суриц

Карнавал. Занимательное чтение и посмертные рассказы Исака Динесена. — Юниверсити оф Чикаго пресс. — 338 с.

В интервью, которое Карен Кристенсе Динесен, иначе баронесса Бликсен-Финеке, в 1956 году согласилась дать «Пари-ревю», она объяснила, как пришла к своему, в нашем веке редкостному, мастерству сказительницы: «Собственно, писать я начала до Африки, но думать не думала о писательстве как о профессии. Я опубликовала несколько рассказиков в датских литературных журналах еще двадцатилетней, и даже были поощрительные рецензии, но продолжать не собиралась, ну, я не знаю, какая-то боязнь безотчетная — втянуться, впасть в зависимость… Потом уже, когда стало ясно, что придется продать мою ферму и вернуться в Данию, — тут-то я и стала писать всерьез. Чтобы отвлечься от тяжелых мыслей, взялась за сказки. Тогда и написала две из „Семи фантастических историй“. Зато рассказывать я научилась раньше. У меня, понимаете ли, были замечательные слушатели. Белые люди разучились воспринимать сюжет на слух. Ерзают или клюют носом. А туземцы умеют слушать. Вот я им и рассказывала истории, всякие-разные истории».

Но истории Исака Динесена замечательны, конечно, не только дразнящим напряженьем, волнующими поворотами, бесценными при устном сказе. Серебряную нить сюжета ведет чеканность безупречных фраз; величавый разлив пейзажей, вызванных к жизни глазом художника; характеристики, полные странной, отрешенной нежности и философского ума, который свою пронзительность унаследовал от земляка, от Киркегора, но еще больше взял от XVIII века, всегда обуздывавшего коварную игривость, страсть к разрушению иллюзий любовью к равновесию, к покою. Воображенье Карен Бликсен способно, кажется, ее перенести в любой закоулок европейской истории и там найти сюжет, тронутый лоском и подернутый полупрозрачной тенью средневековых аллегорий. Мощь интеллекта и виртуозное владенье ремеслом оживляют и такой материал, из какого в других руках вышла бы разве что костюмная драма, надуманная, ходульная и вялая. В те дни, когда заурядный литератор все, что было до XIX века, жаждет эффектно «освежить», она берет косматую готику, отставные законы романтизма и уверенно вписывает в круг наших, вечных, теперешних людских забот. Датчанка, писавшая по-английски под мужским именем[68], она стояла несколько особняком, кое-кто на нее посматривал с предубеждением, Шведская академия, кстати, ухитрилась так и не дать ей Нобелевской премии (хоть она дожила до почтенных лет и обладала негласным преимуществом как скандинавка), о чем и помянул Хемингуэй в собственной Нобелевской речи.

вернуться

68

Странное заблуждение некоторых недатчан, в основном американцев, которое переводчику довелось обсуждать с датскими коллегами на конференции, посвященной Карен Бликсен (в 1995 г., у нее в наследственной усадьбе Рунгстедлунд, превращенной теперь в музей): в Дании имя Карен Бликсен знает каждый ребенок, этим именем называют улицы и рестораны, все от мала до велика ее читают на родном, датском, языке, ее портрет был одно время на пятидесятикроновой купюре, он есть на почтовых марках, — а о Динесене почти никто не слышал. Кстати, немцы и вовсе называют ее исключительно Таня Бликсен, одним из домашних ее имен, и никак иначе. (Здесь и далее — прим. перев.).