Творческий путь Исака Динесена целиком отражен в рецензируемом сборнике «Карнавал. Занимательное чтение и посмертные рассказы», объединившем все неопубликованные или, во всяком случае, разрозненные сочинения с 1909-го по 1961 год. Спасибо Чикагскому университету, книга издана достойно: прелестная лиловая обложка, добротный синий переплет, том удобно ложится в руку, и шрифт читается удобно. Не стоило бы упоминать, конечно, об этих мелочах, если бы нынешние издатели то и дело не покупались на небрежно-вычурный дизайн и не поддавались пещерной тяге к томам таких размеров, что распахнуть их вы сможете лишь на постели, зато уж шрифт на страницах обнаружите столь мелкий, что для чтения вам придется тащить с лужайки прожектор. Единственная моя техническая претензия к изданию — библиографические сведения произвольно раскиданы между суперобложкой и форзацем. Супер сообщает, например, что некоторые вещи переведены с датского, одинокое примечаньице перед титульным листом скромно уточняет, какие именно: «Семейство кошачьих», «Дядя Теодор» и «Медведь и поцелуй».
Самый ранний рассказ в сборнике «Семейство кошачьих» впервые был опубликован в 1909 году, когда, нам говорит обложка, автор обнаружил в себе талант, нащупал оригинальные темы, но не обрел еще собственного голоса. Не знаю, по мне так голос вполне прорезался, и притча о голландском процветающем семействе, которому непременно требуется хоть одна паршивая овца, чтобы всем прочим не утратить добродетели, обнаруживает в двадцатичетырехлетней Карен Динесен — как она тогда звалась[69] — многие черты, отличающие ее зрелость: тонкий юмор, вкус к сверхъестественному, расчисленность сюжетов и вдобавок верное социальное чутье, которое подсказывает ей, что изображаемое буржуазное семейство лучше поселить не в датском городе, а отправить за границу. При этом, правда, она дарит Голландии несколько фантастическую элегантность всех своих пейзажей.
Декабрьский день клонился к вечеру, недавно выпал первый снег, тонким покровом лег на улицы, на крыши, палубы и баржи, черные вороны тихо и печально обсели голые деревья вдоль каналов, а небо было бурое, как торфяной дым. Только далеко на западе, светлея, расползалась в небе полоса — цвета лимона или очень-очень старой слоновой кости.
Это перевод с датского, на котором в конце своего семнадцатилетнего пребывания в Кении, Британской колонии, она снова всерьез взялась писать, хоть и благоприобретенный английский ей подчинялся безусловно[70].
Однажды ночью, в полнолуние, в год 1863-й, от Ламу на Занзибар шла шхуна, держась в миле приблизительно от берега… Чем-то страшен был покой беззвучной ночи, как будто мир постигла непонятная беда, как будто кознодейством неких сил вдруг он опрокинулся, перевернулся. Вольный муссон дул из далеких стран, а море катилось, и катилось, и продолжало свой бесконечный путь в дымных лучах луны.
Так начинается рассказ «Сновидцы» из «Семи фантастических историй», но и в более мелких рассказах «Карнавала» мы то и дело встречаем волшебные пассажи, мы будто видим те, нам незнакомые, места, в которых и сама-то Карен Бликсен бывала редко, или вовсе не бывала:
Древний город Бергамо стоит на скале, поднявшейся на пятьдесят футов ввысь и раскинувшейся на три тысячи футов. Отсюда, как ястреб на мышь, смотрит он на Читта-Басса, более новый город торговли и ремесел, припавший далеко внизу, на зеленеющей долине, к дороге, уводящей в неведомый, огромный мир.
Там, в вышине, в сумятице изломанных проулков Читта-Альта еще дышит темное итальянское средневековье… Один знаменитый путешественник сказал когда-то о бергамских аристократах, что все они сплошь ополоумели от похоти и злобы. Души этих островитян застыли, как вулканическая лава, и у них знойная, густая кровь.
Рукописная страница, которую писательница разрешила воспроизвести в «Пари-ревю», обнаруживает почерк крупный, смелый, летающий от края к краю страницы без видимых сомнений, с одной единственной помаркой. Когда здоровье пошатнулась, она стала диктовать. Беглость прорицательских речей, отрешенных, как бормотание Сивиллы, — вот черта ее стиля; другая черта — точнейший вкус. Читая «Желтый Кром» Олдоса Хаксли, она заметила: «Будто надкусываешь какой-то неизвестный, сочный фрукт», а Дороти Кэнфилд[71], представляя американской аудитории неизвестного автора «Семи фантастических историй», по-видимому мужчину, начала так: «Новый незнакомый фрукт всегда надкусываешь с нетерпеньем, сперва не разбирая вкуса». Определенье «вкусно» так и напрашивается, когда смакуешь густые, сочные, атласные абзацы, становясь, по воле автора, разом гурманом и обжорой. Подобно своему городу Бергамо, она глядит, как ястреб; и что ни схватит этот взгляд, делается осязаемо, хоть щупай. Подобно ястребу, она высматривает всегда что-то свое и неизменно падает на ту же жертву.
Из одиннадцати рассказов «Карнавала» три увенчаны поцелуем, а семь — все, кроме двух первых и двух последних, — славят власть юных женщин. Власть эта не основана на плоской сексуальности; нет, героини по большей части вообще невинны. Пятнадцатилетняя героиня «Последнего дня», читая Евангелие умирающему, позволяет ему поцеловать ее в знак прощанья с жизнью. Она отлично понимает, что произошло.
Ее светлые, широко открытые, ястребино зоркие глаза глядели строго, и я даже решил бы, что она на меня сердится, если бы в то же время не прочитал в этих глазах доверия, сочувствия и поощренья. Она все понимала и смеялась над опасностью.
Девятилетнюю героиню «Толстяка» не целуют, ее убивают, но она торжествует над убийцей, являясь ему после смерти. «Все время он слышал у себя за спиной ее неотступные, легкие шажки». В «Гордой даме» пятнадцатилетняя героиня поцелуем убеждает главного палача Парижа оказать на эшафоте ее прабабке, аристократке, подобающие той почести; а в «Дяде Сенеке» и в «Призрачных конях», детективных рассказах, опубликованных когда-то в американских глянцевых журналах для домохозяек, юные девушки завладевают важной тайной. Героине «Призрачных коней» всего шесть лет, но вот как ее описывает автор:
Она встала в своей бумазейной рубашонке, и лицо ее оказалось вровень с его лицом. Какие прелестные глаза, как тонок изгиб бровей, какие буйно-густые были у нее волосы. И какой странной силой дышала вся эта хрупкая фигурка.
Карен Бликсен и сама была хрупкая, и в конце жизни немало дней промаялась на больничной койке — болезнь вела начало от незалеченного сифилиса, которым муж заразил ее в первый год брака. После нескольких несчастливых лет они расстались, и она единолично управляла кенийской кофейной плантацией в шесть тысяч акров, покуда резкое паденье цен на кофе не вынудило ее продать хозяйство и вернуться в Данию, к писательству. Живя на ферме, как свидетельствует автобиографическая книга «Из Африки», она нередко навещала живших в ее владениях сомалиек и вслушивалась в их рассказы. «Была во всех этих рассказах одна общая черта: женщины, целомудренные или нет, всегда одерживали верх над мужчинами и в конце всегда выходили победительницами… В замкнутом женском мире, так сказать, за его бастионами и бойницами, я ощущала дыхание идеала, без которого мой гарнизон не мог держаться так отважно; то была мечта о тысячелетнем царстве, где женщины будут нераздельно править миром». И разве не сквозит эта мечта в слепяще-драгоценных поцелуях, разве не дышут ею все властные своим бессилием отщепенки, бредущие по страницам прозы Карен Бликсен? И разве всю женскую романтическую литературу, и вершину ее «Грозовой перевал»[72], не озаряет та же молния, не питает вера в то, что сила духа, упрятанная за телесной слабостью, преобразит материю и наконец восторжествует в материальном мире, сейчас столь нераздельно управляемом мужчинами? В женском гарнизоне под началом Исака Динесена красота и духовные победы каждой заносятся в анналы, как подвиги бойцов.
70
Точнее это — авторский перевод. Карен Бликсен в зрелые годы писала всегда то по-английски, то по-датски и неизменно сама себя, соответственно, переводила. Как Сэмюэл Беккет.
71
Дороти Кэнфилд (1879–1958) — американская писательница, в том числе детская, и поборница реформ образования.