Мама не знала, куда ей бежать, и не решалась возвращаться в пансионат, но все-таки вернулась, и, когда она вошла в свою комнату, там оказался Папа Шнайдер, через руку у него было переброшено пальто, а у ног стоял чемодан. Он сделал все, что от него зависело, чтобы ее встретило не гестапо, но времени терять было нельзя — Хорста Хайльмана обвиняли в государственной измене, ее жизни угрожала опасность, и она должна была немедленно исчезнуть. Он дал ей деньги, необходимые бумаги и конверт с письмом, на случай, если у нее возникнут неприятности, и мама, рыдая, поблагодарила его и отправилась в Грац. Все ее мысли были о бедном Хорсте.
Ко дню рождения у меня было лишь одно пожелание — чтобы у меня вообще не было дня рождения, и накануне я представлял себе, а что, если мы обойдемся без него и никто про него не вспомнит? Но не тут-то было — я вставал, выходил в гостиную, где мама с папой пели «Kn?dchen hat Geburtstag, tra-la-la-la-la, Kn?dchen hat Geburtstag, heisa-hopsa-sa!»[24]. Торт со свечами — ein Gugelhupf[25], — ириски вокруг моей тарелки, подарки от бабушки и семейства Хагенмюллер, от тетушки Густхен и тетушки Инге, которая жила на Майорке и посылала нежные приветы, а также десять немецких марок. Мама и папа дарили мне все, что только могли подарить: велосипед, швертбот «Оптимист» и мопед, когда мне исполнилось пятнадцать лет — и все это у меня отнимали в течение дня, прокалывали шины, топили или портили. Когда я задувал свечи и открывал последний подарок, у меня была одна мысль — пусть это будет бомба и весь мир погибнет.
Подарков было слишком много, и все они были какими-то не такими. Отец привозил мне велосипед из Германии, покупая его в магазине «Некерман» — «Neckermann macht’s m?glich!»[26]. У него были широкие, белые шины, и никто севернее Альп на таких не ездил, но, еще только собираясь сесть на велосипед, оставленный у школы, я уже понимал, что мне прокололи шины, и теперь мне придется тащить его домой, ремонтировать, и что мне будут прокалывать шины до тех пор, пока я не откажусь от этого велосипеда. Я был готов сквозь землю провалиться от стыда, когда поднимался из-за своей парты в школе, потому что на доске было написано «Сегодня день рождения Кнуда», и учительница фрекен Кронов говорила, что сейчас я буду угощать всех сладостями. Полагалось обойти всех и угостить конфетами из коробки, каждый должен был взять пакетик. Мама целую неделю до этого наполняла маленькие целлофановые пакетики лакричными конфетами и мармеладом и завязывала бантики, и, когда я раздавал конфеты, они корчили рожи, а потом, когда пели, весь класс смеялся, и песню заканчивали словами: «Сегодня день рождения Кнуда! Хайса-хопса-са!». Потом наступало самое ужасное, я раздавал остатки конфет на перемене и приглашал к себе на день рождения, а они ели сладости, пока их не начинало тошнить и спрашивали меня, не осталось ли еще.
Я готов был умереть со страха, когда приближался вечер. Они звонили в звонок, и приходили то по одному, то парами, то втроем, и совали мне в дверях пять крон. В классе было 20 человек, и принимать нужно было всех: Пию, Шанэ, Марианну, Георга и Кима, Микаэля и Йеспера, Лисбет и Аннеметте, Йенса-Эрика, Поуля и Иоргена, и уж не помню, как там их всех звали. Они приходили, чтобы поздравить меня с днем рождения, и все приготовились к бесплатному развлечению, чтобы было о чем рассказать потом своим родителям. И они получали то, за чем пришли.
Мама накрывала стол в столовой: белая скатерть, карточки с именами, флажки, воздушные шарики и свечи, а рядом с каждой тарелкой лежал пакетик с подарком — цветные мелки, стеклянные шарики, лото с картинками — она улыбалась и говорила «So, Kinder, nu saette sig og have rigtig forn?jelse!»[27]. Она подавала горячие вафли и Spritzkuchen og Kartoffelpuffer[28] с яблочным компотом, и они сидели, смотрели на все это и ждали булочек, которых на столе не было, и бананового торта, которого тоже на столе не было, а вместо морса на столе стоял «Несквик». Никто не получал от происходящего никакого удовольствия, они ковырялись в еде, роняли ее на пол, протыкали чем-нибудь острым воздушные шарики, рисовали на скатерти, хихикали и не могли дождаться, когда же мама начнет всех развлекать. Она придумывала разные конкурсы, мы играли в жмурки, в «Wettfischen»[29], «M?usejagd»[30] и в «Papiert?tenlauf»[31], мы кидали мячик в банки, и всем выдавали призы.
Они дурачились, швырялись мячами, маме приходилось бегать и собирать их, а они в это время сметали все со стола и набивали карманы конфетами. Я же старался не обращать никакого внимания на то, как они меня дразнят, как коверкают слова на немецкий манер, вслед за мамой называют меня Кнудхен и с громким хохотом хлопают друг друга по спине. Главное было — пройти через все это, пережить этот день, я все равно не мог предотвратить грядущую катастрофу — это была неизменная традиция, и я с ужасом ждал вечера, когда мама достанет аккордеон. Папа держался где-то в стороне, а все дети выстраивались на улице, и каждому давали длинную палочку, на которой висел бумажный фонарик со свечкой. Разноцветные фонарики, на которых были изображены луна, звезды и всякие рожицы, мы вставали в ряд, и мама начинала играть и петь «Kn?dchen hat Geburtstag, tra-la-la-la-la», и мы медленно трогались с места: Пиа и Шанэ, Марианна, Георг, Ким, Микаэль, Йеспер, Лисбет, Аннеметте, Йенс-Эрик, Пойль, Йорген и я, и все остальные. Мы шли по улице Ханса Дитлевсена и по улице Питера Фройхена и по всему кварталу, а мама шла впереди с аккордеоном и пела «Laterne, Laterne, Sonne, Mond und Sterne»[32], и повсюду люди выходили на улицу и смотрели на наше шествие, выбрасывая правую руку вперед в нацистском приветствии.
Не может быть, чтобы мама не замечала этого — она прекрасно понимала, что происходит, но это ее не останавливало. Воля ее была тверда как сталь и холодна как лед, она светилась в ее холодных, стальных глазах. Она и не такое повидала. И когда мама, повернув за угол, снова оказывалась на улице Ханса Дитлевсена и останавливалась перед нашим домом со своим аккордеоном, а за ней тянулась вереница детей и соседей с горящими фонариками, мама начинала петь все громче и громче, и последний аккорд звучал бесконечно долго, а потом все люди, дома и улицы исчезали, втягиваясь в мехи аккордеона, и мы с мамой и папой оставались одни и праздновали мой день рождения, напевая «хайса-хопса-са».
Телевизора у нас не было — мама с папой называли его «дуроскопом». Мы не ходили в кино, я даже не знал, есть ли в нашем городе кинотеатр. Комиксы тоже не приветствовались, потому что они оглупляют людей. Низкопробный и почти аморальный жанр — не зря их печатают на последних страницах газет: «Поэт и мамочка» в газете «Берлингске», «Фантом» в «Ведомостях Лолланда-Фальстера». Лишь в языке, и в первую очередь в письменном языке, мог проявиться ум и Geist[33], и, когда в библиотеке мне на глаза попадались выложенные на столике журналы с комиксами — «Тинтин», «Счастливчик Люк», «Астерикс», — я не решался открывать их. Я боялся, что стоит мне только открыть их, как со мной произойдут необратимые перемены: я потеряю рассудок, у меня появится заячья губа, и никто меня не узнает. Я брал в библиотеке книги, а так единственным развлечением в нашем доме были карты, да еще настольные игры и игральные кости. По вечерам мы садились за обеденный стол и играли в вист, румми, Mensch ?rgere Dich Nicht[34] и ятци. Тикали высокие напольные часы, и жизнь моих родителей была моей жизнью — своей у меня не было, но все изменилось в одночасье, когда у меня появился собственный радиоприемник.
24
«У Кнудхена день рождения, тра-ла-ла-ла-ла, у Кнудхена день рождения, хайса-хопса-са!»