В сарае стало тихо, головы всех повернулись в сторону Давыдченкова.
— Вот тут написано, — продолжал Давыдченков и начал читать: — «Правительство Финляндии обратилось к СССР с просьбой…»
— До чего ушлые! — сказал ядовито Маланов, который тоже вошел следом за Давыдченковым в сарай. — Запросили мира? Ну, а наши что?
— Что наши? — не понял Давыдченков.
— Принимают?
— А чего не принимать, — рассудил деловито Давыдченков. — Одним фронтом будет меньше.
— Вишь как у тебя просто, — сказал Маланов насупившись. — Когда германцы напали на нас в сорок первом, эта Финляндия что сделала? Из-за угла. На нас из-за угла. У меня, между прочим, брат на финской границе служил… Понятно?
Все согласились с Малановым: действительно, напала Финляндия на нас, не посчиталась, хотя имелся с ней мирный договор.
— Я бы их научил, как писать черным по белому! — погрозил пальцем куда-то в пространство Маланов. — Раз и навсегда научил…
— Не принимать — и точка, — отрубил кто-то из разведчиков.
— Во дают — дипломаты! — усмехнулся Давыдченков. — А скажите, при чем тут финны? Скажите, пожалуйста?
Разведчики замолчали.
— Правительство финское пошло против нас, — сказал Давыдченков, польщенный общим вниманием. — А финны тут ни при чем. Финны, ну там рабочие или крестьяне, они же совершенно ни при чем. Уразумели?
Маланов ничего не сказал, махнул обиженно рукой и отвернулся.
— Я вам сейчас одно место прочту, — сказал Давыдченков, шурша газетой.
Однако прочитать Давыдченков не успел, потому что в сарай, стуча по настилу сапогами, вбежал дневальный и крикнул так, будто за ним гнались:
— Старший сержант! Крошка с передовой шагает!
— Ну и что! — неожиданно строго произнес Пелевин. — Чего орешь? Или устава не знаешь?
Действительно, через некоторое время в сарае появился сержант Волков, прозванный за богатырский рост, за длинные, как оглобли, руки Крошкой. Глядя на него, было довольно-таки трудно представить, как такой верзила ползает по передовой, где каждый бугорок пристрелян. Демаскировка полнейшая. Тем не менее Волков воевал, ходил на передовую, брал «языка», и товарищи, бывавшие с ним вместе, не обижались на него, хотя ради истины следует все же сказать, что в случаях, когда требовалась особая сноровка и осторожность, Волкова старались не посылать. Волков, конечно, ничего об этом не знал, а считать себя обделенным боевой работой не приходилось: война ежедневно подкидывала на долю Крошки немало разных дел.
Внешне он с первого взгляда казался очень суровым, и улыбка, которая почти не сходила с его лица, не только не скрашивала этого впечатления, а, наоборот, даже усугубляла.
Происходило это потому, что улыбался у Крошки только рот, открывавший при этом его желтые, вкривь и вкось поставленные широкие зубы. Эти зубы придавали его лицу какое-то зловещее и тяжелое выражение.
Крошка крикнул: «Здорово, братва!», повесил свой автомат на первый попавшийся гвоздь в степе сарая и скользнул глазами по нарам.
— Пришел, стервец! — пробурчал он, подойдя к Пинчуку, и тут же его огромная лапа начала сжимать Пинчуку руку.
К приемам Крошки уже давно все привыкли. Если он возвратился благополучно из немецкого тыла или с передовой или кто-то другой вернулся невредимым из поиска, то повторялось одно и то же: Крошка предлагал всем свои могучие рукопожатия — только таким образом он выражал свой восторг.
— Ну тебя к черту, слушай! Хватит! — сказал Пинчук, освобождаясь.
— Хватит, говоришь, — ворчал Крошка, скаля в улыбке свои лошадиные зубы. — Говоришь, хватит. А ты погромче скажи. Я хочу, чтобы ты сказал об этом погромче… Мы хоть послушаем, какой у тебя голос. Ну-ка, мы хотим послушать…
Наконец он отпустил Пинчука, но продолжал с удовольствием оглядывать его, тыча руками то в бок, то в плечо, потом схватил со стола чайник и, запрокинув голову, начал шумно и долго пить. Капли стекали с его подбородка на гимнастерку, кадык на жилистой шее мощно ходил вверх-вниз. Напившись, он гулко вздохнул и улыбнулся.
— Завтракать будешь? — спросил Пелевин.
— Я сыт! — Крошка провел пальцем по горлу, обозначая этим, что заправился отлично.
— Где же тебя накормили?
— Смотри, ребята, у Крошки блат завелся!
— Приласкала какая-нибудь!
— Да нет, хлопцы, — добродушно отмахнулся Крошка. — В пехоте поел. Там ребята кабанчика пудика на три запалили, вот и меня пригласили попробовать.
— Рассказывай сказки!
— Да честное слово, — смущенно бормотал Крошка, внутренне очень польщенный намеками разведчиков, — Вы же знаете. Да ну вас к лешему! А лейтенант где?
— Лейтенанта Руслов вызвал.
— Понятно, — Крошка сделал бровями мгновенное движение снизу вверх. — Понятно, — повторил он и, ослабив поясной ремень, растянулся рядом с Пинчуком на нарах. — Как ты выбрался, Леха?
— Паша Осипов погиб, и Попов погиб, — сказал Пинчук.
Крошка крякнул и помолчал, желваки на его скулах напряглись.
— А вчерась капитана Хватова убили.
— Хватова? — Пинчук поморщился. Он давно знал пожилого, с изрядной сединой в волосах командира первой роты. — Как же получилось?
— Снайпер, — сказал Крошка, устраиваясь поудобнее на нарах. — Так вроде тихо, но гляди да гляди. Чуть что — сыпанет, головы не поднимешь.
— Следит?
— Еще как! — Крошка витиевато выругался.
Оба с минуту помолчали.
— Просись, Леха, в отпуск.
— В какой еще отпуск?!
— В самый обыкновенный. Тебе отдых положен. А у нас, — он повел глазами в сторону, — глухая оборона.
— Для нас что оборона, что наступление — все едино.
— Ну не скажи. В пехоте говорят…
О чем говорят в пехоте, Пинчуку услышать не довелось. Крошка вдруг мощно всхрапнул и повернулся на бок, и было совершенно очевидно, что он заснул, и Пинчук по давнему опыту знал, что никакие силы теперь не способны вернуть Крошку к разговору.
Отпуск! Слово это отчетливо зазвучало в нем, приобретая с каждой секундой заманчивую и вполне конкретную реальность. Ему дали отпуск. Он прищурил глаза, как бы соображая и рассматривая, что там маячит перед ним впереди, и увидел ночной вокзал (почему-то Пинчуку казалось, что все поезда в его город приходят ночью). Он увидел прохладную, окутанную тьмой улицу и горящий вдалеке фонарь. Он представил, как бредет по этой улице, где знал каждый дом, каждую царапину на заборе, каждую выбоину на земляном тротуаре. Сердце его тревожно забилось, будто он и в самом деле шагал в колеблющихся отблесках фонаря, направляясь через двор к окошку, за которым его ждала мать. Сейчас он постучит, глухо и осторожно, как когда-то, давно-давно, когда он запаздывал, провожая после танцев в городском саду девушку. В ушах его почти физически четко отдавался этот стук, и он увидел, как спустя мгновение колыхнулась занавеска и за стеклом выступило родное лицо матери, и он протянул к ней руки, точно хотел немедленно обнять ее, и потом бросился к крыльцу, ожидая ее торопливых и таких знакомых шагов. «Мама, мама, теперь ты одна, и какое было бы действительно счастье, если бы я мог хоть на час, хоть на несколько минут повидать тебя». Пинчук потер ладонью лоб, как бы стараясь сбросить, отогнать мираж, неожиданно и неведомо с каких облаков спустившийся к нему в этот сарай. Он посмотрел в дальний угол, где разведчики вели еще свой неторопливый разговор; струи табачного дыма поднимались и ползли вверх под стропила. Однако Пинчуку все еще чудилось, что в лицо ему веет воздух родного города, хрусткий и пахучий в осеннюю пору то ли от близости реки, то ли оттого, что это был воздух родного города. И он жадно вдохнул его в себя, остро чувствуя, что дом далеко, что кругом война, которая делает свое дело привычно и нерушимо.