Выбрать главу

Калека двигался трудно, осторожно: выбрасывал вперед костыли, затем подтягивал тело, почти не опираясь на ноги, скрюченные в коленях. Он останавливался, тяжело дышал; ордена вздымались, под багровой колодкой дрожал подвесок — Золотая Звезда… Но то, что Сашка увидел выше, потрясло даже его, вмиг лишило злобы, перепугало и заставило задрожать от сострадания. У Героя не было лица, то есть оно выглядело так ужасно, что его нельзя было назвать лицом. Кожа на нем будто спеклась. Но каким-то чудом уцелел правый глаз; на месте второго развернулась пустая глазница. А то, что раньше было ртом, лишилось губ, и там обнажились десны и зубы. Вместо носа зияли, как пулевые пробоины, две дыры, а сизое темя, начисто лишенное волос, пузырилось от ожогов. Не было и ушей; слуховые отверстия окаймлялись розовыми рубцами с черными корочками…

Он приблизился, заколебался, обвел всех глазом. По рубцам его катился градом пот, и было слышно, как трудно засасывался воздух в разъем между зубами и через ноздри, преодолевая стянутые шрамами участки.

— Здравствуйте, — произнес он тихим и странным, будто искусственным, голосом.

Все что-то забормотали, начали кланяться и стягивать кепки, отступая неловко и приниженно, улыбаясь бестолково.

Офицер еще не снял погон, знаки различия на них принадлежали лейтенанту, танкисту. Он тоже хотел пива. Протрезвевшие вдруг люди поняли, торопливо купили ему кружку и передали. Они догадались поддержать лейтенанта, чтобы тот попил, и когда он возвратил кружку, то сказал:

— Спасибо.

Он постоял как-то не очень уверенно, явно был доволен: видимо, прочувствовал вкус пива и преодолевал легкий дурман от него; снова поискал не отчужденное робостью лицо, но стал расстраиваться из-за испуганных людей и повернулся, чтобы уйти прочь. Костыли были ему великоваты, и его голова, неживого цвета и такая маленькая, углублялась в плечи. Гуляки провожали его глазами, утратив охоту продолжать веселье. Сашка же застыл, как черная, что-то стерегущая птица, но вот, не глядя, что делает, закурил папиросу.

Вдруг лейтенант задержался. Тело его начало качаться между деревянными стойками. Сохраняя равновесие, как слишком пьяный, он попытался продвинуться еще, но снова закачался, не пересиливая слабости. Никто у ларька вовремя не сообразил, что это означает; зато в домике неподалеку тотчас распахнулась дверь, потом о забор ударилась калитка с кольцом. Женщина в черном рванулась, добежала затрудненным бегом до танкиста и, протягивая к нему руки, ласково, с одышкой запричитала:

— Сын… Голубчик… Пошли-ка в дом!.. Дай сюда костыль-то! Вот так! Обопрись на мое плечо!.. Непослушный ты какой…

Она обвила его рукой свою шею, затем ладонью отстранила волосы, чтобы они не мешали глазам. Еще не старая мать была седа и устала.

— Постой… Не надо… — забормотал лейтенант, но у него не хватило сил, чтобы выразить упрямство и ожесточение. Он прислонил голову к ее плечу, а она, торопливо приноравливаясь, ждала, когда сын почувствует себя лучше.

Затем они направились к домику, миновали бедный дворик, где были разбиты грядки да сложена у сарая поленница дров, наконец, поднялись в избу, и дверь за ними захлопнулась. Все знали, чья это мать. Но кому-то понадобилась смелость, чтобы произнести: «Зотов». После этого раздались другие голоса, в которых смелость крепла, но не одолевались волнение и приглушенность: «Ну да, он, Павел. Кому еще быть?..» Но тут же мужчины начали спохватываться, и один из них подчеркнул необходимость узнавать человека по косвенным приметам:

— Поди разберись, Зотов он или кто еще…

Мало-помалу «коллектив» стал рассеиваться.

Вспомнили про безногого, только вид у Сашки Матроса был такой нехороший, что порешили его больше не беспокоить. Вцепившись в опорные колодки, он долго не двигался с места; потом все здесь опустело, наступили сумерки, и инвалид поехал, разглядывая тропу, а дома, едва преодолел порожек, как слез с платформы и пополз в угол, где прямо на полу устроил себе постель.

Он очень устал сидеть в одном положении на малой площади и сейчас с наслаждением лег на спину, просунул руки под поясницу и потер ее. Где-то в комнате имелась свечка, но свет ему не требовался, будто он хотел, чтобы сумрак прятал его от собственного присутствия. Кроме того, он ничего не читал, не занимался каким-нибудь ремеслом, все только думал о том, как ему жить дальше, что делать (а может быть, лучше не жить?), замусоривал пол окурками да опоганивал табачным дымом комнату. Но отвлеченный теперь от самого себя, он думал про обезображенного лейтенанта. Он ясно представлял его себе, мучился, отыскивая черты Павла Зотова, но не мог их найти. Потом Сашка закрыл глаза, но не для сна, а потому, что, хотя в комнате было совсем темно, ему показалось, что в ней разгорается огонь. Но сквозь сомкнутые веки огонь виделся неотступно, а уши стали вдруг слышать, как визжит, громыхает и лязгает железо; огонь уже бушевал, железо откуда-то падало, извергая огонь, в комнате будто запахло порохом и дымом. И дальше мерещился чистый алый цвет. Такой цвет имели маки, розы и тюльпаны, а бинты и тампоны на солдатских ранах имели вид живых цветов. Призраки боя и крови волновали Сашку до самого рассвета. Инвалид облизнул губы. Они запеклись — как в тот раз, когда оторвало ноги.