Спохватившись, Виктор Андреевич попросил подвезти его к гостинице. Огурцов кивнул и вскоре выполнил просьбу своего пассажира. Возле центрального входа гостиницы, на бетонированной площадке для стоянки автомобилей, Колька прежде всего развернулся, а потом уж придержал «Москвича». Но Виктор Андреевич не торопился выйти из машины. Он, как загипнотизированный, продолжал сидеть в ней и сам не мог понять, чего дожидается, почему не имеет сил подняться. Ждал и Огурцов, терпеливо, не оборачиваясь. Его затылок, обрамленный белоснежной полосой воротника, был набычен, профиль лишился одухотворенности. Был какой-то момент, когда Сомов едва не устремился к Огурцову, не обнял его, не назвал по имени, но, пересидев какое-то время, уже не смог так поступить.
Он почувствовал непривычную растерянность и засуетился. Посчитав себя в этой ситуации обязанным, капитан лихорадочно полез в карман за деньгами и протянул товарищу десятку, стыдясь ее шелеста. Но едва Колька сделал жест, чтобы взять ассигнацию, как Виктор Андреевич, который имел достаточно денег и никогда их не жалел, вдруг внутренне вспыхнул от негодования, а внешне вполне спокойно произнес:
— Этого, конечно, слишком много. Давай сдачи.
— Сдачи у меня нет, — ответил Огурцов, и капитан с изумлением заподозрил в его тоне уловку.
— Нет, этого слишком много, — повторил он жестко. — Вези к какому-нибудь магазину.
Огурцов послушно тронул «Москвича». Капитан ждал, что Колька не выдержит напряжения совести, но ему пришлось вторично изумиться, ибо лицо Огурцова осталось бесстрастным, он сделал характерное движение языком во рту, как бы подчеркивая свое спокойствие.
Вскоре они остановились возле продовольственного магазина. Виктор Андреевич пошел, разменял деньги, взял из них, сколько считал нужным, и через окошко кабины передал водителю. До последнего мгновения им руководило зло, но как только «Москвич» укатил, капитан испытал отвращение к самому себе и странную жалость к бывшему товарищу.
Задумчивый и грустный капитан на следующее утро уехал к себе домой. С тяжелым чувством он еще некоторое время вставал и ложился, потом вновь забыл про Огурцова.
Листья на воде
Из записок художника
Анатолию Василевскому
…Потом я изобразил на берегу пруда девушку. Она мне хорошо удалась.
Девушка на полотне была сильная, гибкая, с красивыми ногами, в плотно облегающей тело черной юбке, в легком красном свитере. Ее волнистые темно-русые волосы (так трудно передать этот естественный цвет) доставали ей до плеч, слегка откидывались за шею и подчеркивали своим движением поворот в мою сторону. Изогнувшись, она неловко бросала в воду камешек и улыбалась. Я мягко очертил ее бедро, удачно передал изгиб туловища в момент броска, кисть свободной руки, координирующей движение, сделал такой плавной и женственной. Героиня моя была хороша собой, и создавалось это впечатление не классическими женскими чертами, а обаянием молодости. Пусть несколько был вздернут нос, пусть были пухловаты губы, но это едва ли являлось недостатком, скорее — достоинством лица, как умело введенное в натуру искажение является на полотне признаком искусства. Лицо ее привлекало свежестью, здоровой белизной кожи, легким румянцем на щеках. Во вздернутости носа выражались задор и энергия, в пухлости губ — и тайное ожидание первого поцелуя, и способность к легкому женскому капризу, в ямке на щеке, в заостренности подбородка — детское умение без оглядки радоваться и крайне удивляться. Взгляд крупных глаз, утопленных в глубокие впадины, мог показаться и беззаботным, и задумчивым, и счастливым, и одновременно подернутым грустью. Она уже выпустила из руки свой камешек, и водная гладь нарушилась незначительным всплеском и расходящимися от него кругами. Они коснулись ближайших к всплеску осенних листьев и пошевелили их. Резные листья, сохранившие сочность, но приобретшие багряный цвет увядания, были рассыпаны по всему пруду и расцвечивали зеркало воды, точно красно-желтые звезды. Эти звезды слетали с кленов, росших по берегу. Между двумя соседними деревьями стояла обыкновенная деревянная скамья, а на ней лежала раскрытая книга. В пруду вместе с водой рябилось отражение голубого неба, солнечного света и легких облаков…
Я заканчивал картину и, чувствуя прежнюю страсть, водил кистью сдержанно, с искусственной леностью. Мне можно было позволить себе эту игру в уставшего гения, ибо я сознавал, что работа моя хороша. Я, баловень поразительной удачи, теперь подбоченивался и насвистывал веселые мелодии, отходил к зеркалу и подмигивал своему обросшему темной щетиной и исхудавшему двойнику. Я работал уже третью неделю, работал запоем, проводя перед холстом не менее шестнадцати часов ежедневно, сердясь на мать за то, что она звала меня пообедать или просто отдохнуть. К концу дня ныло все тело, но я не был разбит и спать укладывался возбужденный, досадуя, что слишком долго надо ждать следующего утра. С восходом солнца, едва освежившись под умывальником и выпив стакан чая, я снова трудился. Кисть послушно воспроизводила мои мысли, настроение; она то весело металась, то замирала, то слегка касалась холста. Мазки получались свежие, энергичные. Я сознавал их уместность, естественность, и мне даже начинало казаться, будто оттенки я временами пробую на язык и взвешиваю на ладони. Я изображал упругий осенний воздух и дышал им, набрасывал стынущую воду пруда и ощущал веселый озноб. Никогда позже я не испытывал такой легкости, такого яростного вдохновения. В течение последующих лет я очень редко был удовлетворен своей работой, и выразительности, какой достиг в пятидесятых годах случайно, потом уже добивался долго и трудно. А какие у меня получились листья! Боже мой, какими настоящими вышли у меня осенние листья! Как натурально они лежали на воде, создавая своим видом грустновато-оптимистический настрой души, заставляя помнить о нашей невечности на земле и верить в нашу вечность! Я так и назвал картину — «Листья на воде» — и тут же показал ее Наде…