Получилось это так. Когда картина просохла, я снял со станка натянутый на подрамник холст, обернул его куском белой ткани и вынес из мастерской.
Помню, был солнечный, уже слегка морозный день. Помню, был ветреный день; неприютно и нестройно шумели на улице полуоголенные деревья; навстречу летела опавшая листва и прилипала к башмакам и штанинам. С картиной под мышкой меня немного заносило в сторону. Я продолжал радоваться своей удаче и весело сопротивлялся ветру, одной рукой придерживая кепку и поеживаясь в своем старом драповом пальто.
Надя, как обычно после полудня, находилась в городском парке, на берегу пруда. Ола читала книгу, сидя в своей «несамоходной» инвалидной коляске, в которой ее вывозила на воздух мать. Я знал, что после обеда она брала в руки только беллетристику, тогда как в другое время штудировала специальную литературу и занималась математическими вычислениями. Она была аспиранткой-заочницей и, кажется, свою будущую диссертацию называла так: «Некоторые вопросы теории рядов». Я в математике не силен и, может быть, что-нибудь путаю.
Коляска ее, опиравшаяся на два высоких колеса, была обращена ступенькой к пруду. Надя, одетая в светлое ворсистое пальто, в лыжную шапочку, в черные нитяные перчатки, обутая в резиновые, модные по тем временам боты, ничем не отличалась бы от своих сверстниц, если бы не эта коляска. В позе и выражении лица девушки была отрешенность от окружающей обстановки, заинтересованность книгой, ум и человеческое достоинство. По натуре общительная, живая, она не страдала чувством неполноценности и о своем положении вспоминала серьезно и просто. Она рассказывала, что ноги ей парализовало в детстве, после ранения позвоночника. Наш подмосковный городок несколько раз во время войны подвергался артобстрелам и авианалетам, и однажды, оказавшись с матерью за городом, Надя была тяжело ранена осколком бомбы…
Ее вздернутый нос озяб и покрылся здоровой краснотой. Но пушинки на лице не взъерошились, кожа была эластичной, приятной на вид — значит, телу было тепло. То, что ноги были парализованы, не сразу бросалось в глаза. Здесь от ветра Надю защищали деревья. Их верхние сучья неестественно выгибались по воле ветра, создавая яростный шелест и роняя на воду последние, высохшие листья. Пруд возмущался резкой холодной рябью. Гипсовые статуи, расставленные вдоль главной аллеи, имели сейчас вид ненужных здесь, лишних предметов. При этом не переставало сиять солнце, вызывая странное ощущение ненатуральности погоды. Никого вокруг не было. Правда, некоторое время ходил в отдалении какой-то задумчивый гражданин.
Я приблизился и, сдержанно сияя от радости, поставил картину у подножия клена. Надя покосилась на нее, но не поспешила задать вопрос. Я сам, многозначительно затягивая время, спросил, что она читает. Оказалось, девушка увлеклась книгой Ирвинга Стоуна о Ван Гоге, сочинением, которое давало ей возможность глубже понять работу живописца (не скрою, что этот ее литературный выбор я посчитал неслучайным, прямо относящимся ко мне).
Наконец я, улыбаясь в предчувствии одобрения, расположил подрамник с холстом повыгоднее относительно солнечного света, снял закрывавшую холст ткань и отошел к Наде. Я вместе с ней посмотрел на свою картину, потом на девушку. Сперва на лице Нади было просто любопытство, дальше она начала сосредоточенно морщить лоб, и вдруг произошло неожиданное: она вздрогнула, побледнела, откинула голову на спинку коляски и, закрыв глаза, перевела дух.