Выбрать главу

Незадолго до того, как солнце вошло в зенит, он сделал перерыв, чтобы выпить воды из галлоновой бутылки, которую захватил из кемпера. Он боролся с медленно нарастающим онемением в руках и спине, пока в суставах не появились новые боли, возникающие, когда натягивались связки. Почувствовав жажду, он сел на краю бассейна с бутылкой в руке, ожидая, что прохладная вода окажет приятное действие. Но этого не случилось. Когда вода упала в желудок, его тело пронзила судорога – чуть слабее той утренней, от которой его согнуло пополам в кемпере. Рана на ноге при этом воспылала жаром. Он бросил бутылку, не закручивая крышку, в бассейн, и вода полилась наружу: бульк-бульк-бульк.

Скорпионы на бетоне теперь выглядели красно-бурыми пятнами и кишели муравьями.

Позднее, после того, как мальчик приходил болтать про кроликов, Тревис вернулся в кемпер и посидел немного в прохладной темноте. Сидел, слушая, как бурчит собственный желудок – точно трубы в старом здании.

Затем, раздевшись, он насчитал на себе девять лоскутов шелушащейся кожи, все разных форм и размеров. Он оторвал некоторые из них – те, до каких сумел дотянуться, – и под каждым оказывалась влажная бледная плоть. Отрывались они без боли, как после рыбалки со своим стариком на водохранилище Грандвью, когда Тревис обгорел и потом у него облезала омертвевшая кожа. Он взялся за отслоившийся кончик на кисти и потянул – вдоль запястья, к предплечью, где много лет назад в джунглях его рассекло горячее лезвие, оставив след в виде косматой волчьей головы. Он продолжал срывать кожу, она завивалась, будто пепел, и опадала. Старые шрамы исчезали.

«Сбрасываю кожу», – подумал он.

сбрасывай

Это слово всколыхнуло в нем воспоминание, которое ему не понравилось: сарай, куда сбрасывали всякий хлам и где он как-то раз спрятался в детстве.

«Сбрасывай, как свое прошлое, любовь моя».

Этот голос – точно шепот в полости его черепа.

Но прошлое было не сбросить, подумал он. Нет, от себя не уйти, так ведь? Вся его жизнь будто отражалась в зеркале заднего вида – семья из трех человек, застрявшая на обочине, какая-то непонятная мертвая фигура на асфальте перед ними. Что это за фигура, что это значит – он не понимал, но все это было там всегда – расплывчатое, далекое, но было. Мужчина, женщина, мальчик… мальчик, глядящий на то, как его повзрослевшее «я» безвозвратно уносится прочь. Он вспомнил того мальчика, которым был, – маленького и жилистого. Вспомнил, как в свои десять держал на ладони птицу с перебитым крылом. Смотрел, как она трепыхается, как на клюве у нее алеет кровь. Она врезалась в окно на задней стороне их дома. Он вспомнил, как во имя милосердия сжал кулак. Вспомнил отца – высокого и страшного, в соломенной шляпе с широкими полями. Запах бойни. Войну. Госпиталь в Уичито-Фолс, в окружении странных, неполноценных мужчин, некоторые со шрамами, которые были незаметны, пока они не начинали говорить, если говорили вообще. Жизни, так же лишенные смысла и цели, как помехи в телевизоре. Он чувствовал себя так, словно его вытолкнули из утробы одновременно слишком рано и слишком поздно, и его появление вышло не более чем сном несформировавшегося разума. И никакие теплые объятия не приветствовали его в этом новом пугающем месте. Ничто не защищало от этой боли.

Он вспомнил женщин.

Всех трех.

Одна в Фредериксберге. Другая, до нее, в Остине.

Еще одна в Грандвью, его первая.

Он опустил глаза на свой ремень, провел пальцами по пряжке.

Ни к одной из них он не применял нож.

Он вспомнил кровь на сиденье отцовского пикапа, давным-давно, когда ему было шестнадцать. Всего лишь пятнышко, но этого хватило, чтобы ему устроили разнос. Хотя оно было не его.

Но нет, он не пролил ни капли.

«Значит, кровь таки была моя», – подумал он.

Но кто его порезал? Из-за кого – или чего – у него теперь шла кровь, шелушилась кожа, а лицо стало тусклое, как у призрака?

Он потянул за еще один кусочек кожи – тот, что был ближе всех к сердцу, – и оторвал с неким восхищенным оцепенением, думая о человеке, которого знал в Уичито-Фолс. Тот мог часами сидеть, скрестив ноги, и разрывать листы бумаги на длинные тонкие полоски, пока не оказывался наполовину погребенным в бумажном гнезде собственного изготовления.