— Наверное, — Рози пожала плечами. — Может, поэтому ты мне уже нравишься. Мы оба — единственные дети.
Он старался продолжать ее слушать, но слышал только то, что уже нравится ей.
Позже, много позже она говорила то же самое — это была любовь до первого взгляда, ведь она все утро и день провела, зная, что это будет последнее первое свидание в ее жизни. В то время как его это осознание заставило нервничать до чертиков, она успокоилась. В то время как его раздражала вынужденная светская беседа, она знала, что у них впереди все время этого мира. В той мере, в какой время в этом мире может быть гарантировано. То есть без всякой гарантии.
Позже, намного позже Пенн лежал в собственной постели, улыбаясь в темноту. Он пытался перестать, улыбался снова, потешался над собой за это, но ничего не мог поделать. Не мог заглушить, задержать, замедлить то, что казалось ему крохотным зернышком тайного, бесспорного знания, устойчивого, как благородный газ, сияющего, как золото: Поппи. Мою дочь будут звать Поппи. Не решение. Осознание. Что-то, что было истиной давным-давно — с тех пор как Рози было двенадцать, половину его жизни назад, — разве что он тогда этого еще не знал.
Ординатура
Пенн так и не вспомнил имя знакомой той подруги, которая была знакома с докторшей, которая хотела встречаться с поэтом. Может быть, даже и не знал его. Он не вспомнил и саму подругу, хоть и явно был перед ней в долгу. Рози, как оказалось, стала докторшей только-только. Она первый год работала ординатором в отделении неотложной помощи. У нее не было времени на бойфренда. У нее не было места в голове на бойфренда. Пенн и не представлял, что для того, чтобы завести бойфренда, нужно какое-то там место в голове, зато видел в ней очень много фактов, терминов, лекарств, планов лечения, протоколов и историй пациентов, которые надо было запоминать наизусть, — и все они даже близко не знакомые, и все важные, как вопрос жизни и смерти, и было ясно, что легко не будет.
— Тогда почему ты хочешь встречаться с поэтом? — спросил он, когда Рози объяснила, что ничего личного, просто у нее нет времени ни на какого бойфренда. Если бы она собралась завести бойфренда, это был бы он. Но она не собиралась.
— Я не говорила, что хочу встречаться с поэтом. Я сказала, что мне следовало бы встречаться с поэтом. Теоретически. С теоретическим поэтом. Все мои однокурсники спят с другими моими однокурсниками, а это значит встречаться с перевозбужденным кофеином, перегруженным, изнуренным эгоцентриком, у которого наконец выдается выходной — и он тратит его на учебу. Я имела в виду, что хотела бы встречаться с человеком, который вместо этого спит по ночам, с человеком, который мыслит неторопливо и глубоко и выражается словами, которые не надо зазубривать с помощью карточек. С поэтом. Но это не серьезно. У меня нет на это ни сил, ни времени. Вот почему ординаторы всегда спят друг с другом. Ординатор — единственный, кто способен вписаться в расписание другого ординатора.
— Тогда почему ты сказала «да»? — недоумевал Пенн.
— Ты был такой милый, когда позвонил, — пожала плечами Рози. — А мне наскучило заполнять журналы пациентов.
Пенн обиделся бы на эти слова, если бы не вспомнил, что сам пошел на свидание только ради «натуры». Кроме того, это означало, что за ней все-таки придется ухаживать. Он был рад. Пенн усердно изучал нарратив и знал, что за возлюбленными следует ухаживать, а за отношения — бороться; все, завоеванное слишком легко, вскоре будет потеряно или вовсе не стоит того, чтобы быть завоеванным. Он подозревал, что ее завоевывать стоит. И был готов к этому испытанию. Она изучает человеческое сердце — пусть так. Но и он тоже.
Казалось, для диплома по литературному творчеству потребуется в основном собственно литературное творчество, но вышло не так. В основном требовалось чтение, и чтение не того, что он хотел читать, и чтение не того, что он хотел писать. Читать надо было теорию литературы — невнятную, нафаршированную специальными терминами, нерелевантную для его собственных замыслов. Она была не так трудна, как химия, и анатомия, и психология человека, но отнимала больше времени, потраченного в итоге впустую. И его было много. К счастью, заниматься ею можно было где угодно, и Пенн делал это в комнате ожидания отделения неотложной помощи, где работала Рози.
Летом после девятого класса школы, когда все остальные приятели брали подработку, или проходили практику, или посещали те или иные программы дополнительных занятий, замаскированные под летний лагерь, Пенн каждое утро просыпался и садился в электричку, направлявшуюся в международный аэропорт Ньюарк. Это было в те дни, когда кто угодно мог пройти сквозь металлодетекторы и околачиваться у гейтов, не имея посадочного талона. Тот факт, что ты бывал там каждый день, один, без багажа, без билета и без намерения куда-либо лететь, одетый в черную толстовку с капюшоном и беспрерывно строчащий что-то в блокноте, никого не беспокоил. Он выбирал гейт в зоне вылета, садился и некоторое время наблюдал, и слушал, и придумывал истории о пассажирах — о бизнесменах с их портфелями, круглыми брюшками и переносицами, которые надо было постоянно зажимать, о стариках с их чудовищными ботинками и горами подарков и особенно о людях, путешествующих в одиночку, которые в его историях всегда спешили на некие тайные, беззаконные романтические рандеву. Когда зона вылета надоедала, он направлялся в зал выдачи багажа и наблюдал встречи со слезами на глазах, объятия, которые выглядели так, будто люди пытаются втиснуться друг в друга. Или садился на скамейку у входных дверей внутри терминала и наблюдал слезы иного рода: прощания и расставания, влюбленных, с трудом отрывавшихся друг от друга, а потом хлюпавших носами в длинной очереди на получение посадочных талонов и проверку багажа. Пятнадцатилетнему Пенну казалось многозначительным это преображение — когда женщина, минуту назад рыдавшая на груди бойфренда, отчаянно жаждавшая выжать все возможное из каждой проведенной вместе секунды, в следующее мгновение уже стоит в очереди, нетерпеливо поглядывая на часы и переминаясь с ноги на ногу, сердито хмурясь на пожилую пару впереди, которая канителится и всех задерживает.