— Я не спрашивала твоего мнения, так лучше уж тебе, я думаю, помолчать!
Мать пришла в ярость и выбежала со двора.
Авраам был прав. Как всякий сын, который все равно вырастает, независимо от количества матерей, я тоже в конце концов покинул дом, и всё, что требуется для сцены ухода, присутствовало там в тот день: запах бунта, обиды и бегства, со всем положенным гневом, со всеми обязательными слезами, и смыкающимися стенами тел, и расставленными, окружающими руками: «Останься, останься, останься, Рафи, Рафинька, Рафауль, Рафаэль, не уходи, останься…»
Сестра проводила меня, и я спустился по склону к главной улице. Два чемодана, сто сорок один шаг, вот она, рытвина в середине дороги, вот он, электрический столб, вот тротуар, я пришел к автобусной остановке, сестричка, я пришел.
Я ушел оттуда, оставив позади пять своих матерей, снедаемых раскаянием, и четырех мужчин, пожираемых червями. И когда я сегодня размышляю об этом — а я часто размышляю об этом, — мне кажется, что не только время, и взросление, и приращение орудовали здесь, но также вполне очевидные и конкретные события: убийство желтого кота, приход в наш дом Слепой Женщины и внезапно ударившая меня страшная догадка относительно дяди Авраама и Рыжей Тети. Она, он, кастрюлька куриного супа и белый «пакет». Она и вы, что превратили ее в проститутку.
В доме Большой Женщины я никогда ничего не мог найти в темноте. «Это признак того, что ты себя не чувствуешь у нас, как дома», — обижалась она. Но здесь, в полной темноте каменного ящика дяди Авраама, я нахожу каждый предмет наилучшим способом, каким может найти мужчина: с закрытыми глазами. Инструменты, блокноты, бумаги. Как приятно потрогать, открыть, полистать их в темноте, понять, не видя. Вот денежные купюры. В точности как рассказывал мальчик Амоас. А вот и фотографии. Я не различаю лиц, но знаю, что за лица на них сфотографированы. Твердая глянцевая бумага, и края ее обрезаны зубчиком для красоты, как на тех фотографиях, которые Рыжая Тетя достает кончиками пальцев и подносит к глазам.
Я тоже подношу их к глазам и разглядываю. В темноте мне чудится рыжеватый блеск далекого огня, я чувствую, и вижу, и обоняю его, его отсвет ложится на мой лоб, и щеки, и нос, и губы. Отсвет погашенный, стонущий, не забытый.
«Как он злобен, этот город, — писала Мать и прятала записку, еще одну мысль для отсутствующего мужа и отыскивающего сына, — воспоминания народов и религий он сохраняет навеки, а воспоминания живущих в нем людей стирает еще при их жизни».
И действительно, гробницы, башни, купола и стены Иерусалима по-прежнему налицо, а вот передняя часть парка Дома слепых, когда-то — его дозволенная часть, с ее железными воротами и раскидистой мелией, давно снесена, и поверх воспоминаний о ней проложена широкая улица. Коровы доктора Валаха умерли, или были забиты, или переселились в другую больницу, чтобы одарять своим молоком других больных. Животные из Библейского зоопарка переместились на другой край города. Обнаженные груди за зелеными ставнями переехали в Ашкелон, чтобы быть поближе к морю. А от каменной стены вокруг садика Английского кафе остались — я сходил проверить — только два-три одиноких камня.
Здесь, сразу за этими камнями, когда-то находился двор, и Авраам часто прятался там в засаде, подглядывал через щели в стене, как его соперник и его любимая женщина пьют там свой английский чай с молоком, обильно подслащенный счастьем и сахаром, и в тоске и ревности призывал на себя скорейшую кончину. Он так привык подсматривать оттуда за ними, что продолжал это занятие даже после того, как Дядя Эдуард погиб и стал называться «Нашим», а он, Авраам, оставшийся в живых, стал именоваться «убийцей» и «псом».
И в тот день, когда возле кафе остановился тот мотоцикл и те двое мужчин набросились на эту Рыжую Тетю, с Авраамом произошло то, что я уже однажды описывал: желание расправиться с ними и спасти свою любимую от овечьих ножниц было таким огромным, а ярость и гнев так стремительно переполнили тяжелые мышцы, что на какой-то миг его буквально парализовало. Точно каменный столб, так он застыл. Тело мучительно содрогалось от усилий освободиться от оков собственной силы, но ногам не удавалось сдвинуться с места. Рукам не удавалось протянуться. Только рычание связанного животного вырывалось из его горла.
Лишь несколько секунд спустя, когда все было кончено, но крики людей, и рыдания Рыжей Тети, и выхлоп мотоцикла еще висели в воздухе рваными клочками, каменотес сумел прийти в себя и сдвинуться с места. Он знал здешние места, слышал тарахтенье мотоциклетного мотора и понимал, что мотоцикл проскочит сейчас по параллельному переулку, по другую сторону двора. Он быстро поднял руки, подпрыгнул, повис и перебросил себя с земли на каменную стену, уселся там и выхватил матраку из чехла. Мотоцикл уже появился на подъеме переулка и помчался вниз, по направлению к нему, и короткая рукоятка матраки затрепетала в его руке, словно наполнившись собственной жизнью, желанием и целью.