А несколько месяцев спустя Черная Тетя позвала меня в запретный парк Дома слепых. Я не был здесь с того дня, когда Слепая Женщина потрогала мое лицо, и сейчас, прокравшись туда, увидел их обеих на лужайке около декоративного бассейна.
Готлиб сидел в своей тележке и охранял, повернувшись к ним спиной и настороженно посматривая по сторонам. Семеро слепых детей молча сидели в тени огромного фикуса. Ноги лежащих женщин переплелись тесно и с силой, их обнаженные груди соприкасались. Одна рука Рахели Шифриной направляла руку Матери, а пальцы другой проглаживали дорожки на ее голой спине.
— Помнишь, я говорила тебе о шести мужчинах, которые умеют делать приятное? — прошептала Черная Тетя. — Я ошиблась. Их семеро.
Глаза Матери было плотно сжаты, как сжимаются маленькие мягкие кулачки, скрывающие детское сокровище. Глаза Слепой Женщины были открыты, широко распахнутые в мучительном напряжении.
— И она еще называет меня уличной кошкой… — шепнула Черная Тетя.
Я повернулся и ушел. Прошло много дней, прежде чем я признался себе в том, что увидел, и еще много дней, прежде чем я понял то, что увидел, и еще много дней до того мгновения, когда я решился назвать это недвусмысленными словами, присоединить ко всему остальному и покинуть наш дом. Большая Женщина ошибалась. Я не все понимаю, я не все помню, но есть вещи, которые я хорошо знаю.
Короткий подъем по скалам, и вот она — дорожка, поросшая осотом, ведущая к бетонному бассейну. Я останавливаю пикап внизу, смотрю на него и запечатлеваю все нужные мне детали на сетчатке, вроде «еды на дорогу».
«Вслепую», — произношу я вслух. Плотно закрываю глаза и вздергиваю пикап по узкому и крутому подъему, который теперь стал всего лишь расплывшейся, прочерченной в моей памяти полоской. Перейдя на короткое время на третью передачу, на половине газа, с закрытыми глазами, я громко и равномерно отсчитываю свои «раз-два-три-четыре-пять-шесть-семь-восемь», что отделяют меня от каменной ступени, перехожу ненадолго на вторую передачу, ощущаю, как во мне нарастает страх и как снаружи уменьшается расстояние, теперь треть газа, «девять, десять, одиннадцать», мягко давлю на педаль, надеясь, что реальность не изменилась за то время, что мои глаза закрыты, произношу: «Пятнадцать», делаю пол-оборота налево и останавливаюсь на краю обрыва. Я пришел к бассейну, я пришел.
Я выключаю мотор, открываю глаза, мои глазные и ушные полости сразу же очищаются — одни от шума поршней и скрежета колес по щебню, другие от темноты, — и в них стремительно вливаются пейзаж и тишина, заполняя их, как наводнение заполняет высохшие ямы на дне вади.
Я разжигаю огонь, готовлю и пью чай, выплескиваю остаток на землю. Он так сладок, что пчелы, собирающиеся на его каплях, едва не падают в обморок. Я завожу мотор и разворачиваю пикап назад.
Домой, Рафаэль! Пятью голосами, десятью обеспокоенными глазами. Домой. Я закрываю глаза, я соскальзываю с невидимого склона, уже не считая, самым наилучшим способом, каким мужчина может вести машину, — не видя, не помня.
«Нет, мама, я не знаю лучшего способа, каким мог бы расти мужчина», — говорю я, и встаю, и нетерпеливо прощаюсь с моими состарившимися женщинами. Будь здорова, Бабушка Шуламит, и ты будь здорова, Тетя Эстер, и ты будь здорова, Тетя Лея, и ты тоже будь здорова, Мама Ханна, и ты тоже будь здоров, Дядя Рахель, когда ты уже, наконец, умрешь, а? Я выхожу с тобой из нашей сдвоенной квартиры в подъезд. Четыре шага вниз по ступенькам, три гулких шага до выхода, двадцать семь шагов бетона вдоль тротуара.
Будь здорова, Михаль. Объятие, поцелуй, привет Роне, скажи ей, что я люблю ее. И я сажусь в машину, и еду к маленькому красивому каменному дому в переулке, чтобы получить квартплату у его жильцов и поглядеть на веселую троицу их маленьких сыновей, которые играют в пещере, высеченной в скале, и бегают по дорожкам двора, и истирают подошвами сандалий тончайшую, под рассыпанный сумсум, отделку, спускаясь и подымаясь по четырем каменным ступенькам.
А оттуда я снова выезжаю на главную улицу, что раньше была тропой, которая подымалась, и подымалась, и подымалась, и никто не знал ее конца, потому что она то ли тонула, то ли таяла в далеком полотнище небес, среди слегка намеченных на нем голубоватых очертаний далеких гор, исчезая в том месте, где горизонт расплывчат, а земля и небо примиряются друг с другом и где арабский каменотес со своим ослом становились четко различимы моему ожидающему взгляду, и оттуда я беру направо, и спускаюсь, и подымаюсь, и беру налево и, наконец, добираюсь к памятнику. Раньше это была столешница, пока ее не перевернули, открыв вырезанную на ней надпись: