Ставни скрипели, ветер завывал. Очевидно, что никакой огонь не мог бы гореть в таких условиях. Бедняжки ignes fatui[45], до чего же мы были бы рады им в том ледяном доме! Мы бы с нежностью весталок холили и лелеяли любой огонь, каким бы бесполезным он ни был!
От размышлений об этом огне и о том, как жаль, что его нет в комнате, я перешел к раздумьям о том, почему мне так знаком вид огней на разработках газа в Пьетрамале. Может быть, я читал о них? Или недавно слышал о них в какой-нибудь беседе? Или что? Я напряг мозги. И неожиданно вспомнил. О Пьетрамале я читал в книге «Жизнь и письма Фарадея» Бена Джонса.
В очень дождливый день 1814 года два довольно нелепых английских туриста оказались в жалкой деревне Пьетрамала. Один из них приближался к среднему возрасту, другой был еще очень молод. Их звали сэр Хамфри Дэви и Майкл Фарадей. Уже миновал год, как они покинули Англию. В 1813 году, как раз перед тем, как известие о лейпцигском сражении достигло Парижа, они приехали во Францию. Нам кажется естественным тот порядок вещей, при котором наука и религия представляют национальные интересы, то есть священники кричат «Ура» и «Аллилуйя», а химики аплодируют флагу и H2SO4. Но так было не всегда. Было время, когда Бог и творения Бога считались понятиями интернациональными. Первым национализировали Бога: после Реформации Он опять стал владением племени. Тем не менее, наука и искусство оставались выше «племенного» патриотизма. В восемнадцатом столетии Франция и Англия так же свободно обменивались идеями, как пушечными ядрами. Французским научным экспедициям дозволялось свободно плыть мимо английских кораблей; Стерна с восторгом принимали враги его страны. Так было до девятнадцатого столетия. Наполеон вручал награды английским ученым, и когда в 1813 году сэр Хамфри Дэви попросил отпуск для путешествия на континент, его просьба была немедленно удовлетворена. В Париже его принимали с высшими почестями, его приняли в научное общество и, несмотря на присущие ему грубость и нетерпимость, которые он не стеснялся постоянно выказывать, к нему относились с неизменной любезностью, пока он оставался во Франции. В наш более просвещенный двадцатый век его бы застрелили как шпиона или интернировали.
Беспокойный сумасбродный Дэви торопливо объезжал Европу в поисках научной истины. Ему все годилось. В Генуе он ставил опыты на электрическом скате. Во Флоренции он позаимствовал большое увеличительное стекло и с его помощью поджег бриллиант. В Риме он анализировал краски, которыми пользовались мастера древности. В Неаполе проводил опыты с йодом и совершал восхождения на Везувий. Повсюду с ним был Майкл Фарадей как «ассистент в опытах и письменных трудах». Однако леди Дэви пыталась использовать его и как курьера, и как личного слугу.
Юному Фарадею его положение не нравилось. И только сознание того, что он получил уникальную возможность пополнять свои знания, удерживало его при Дэви. Характер сэра Дэви оставлял желать лучшего (Фарадей, как известно, замечал много позднее, что «одно из самых замечательных обретений он сделал, когда, наблюдая за сэром Дэви, понял, чего ему следует избегать»), однако он, несомненно, был кладезем знаний. Находиться при нем постоянно, как находился Фарадей в течение полутора лет путешествий, значило получить много знаний. Юный Фарадей понимал это и мирился с леди Дэви.
В Пьетрамалу они приехали, когда дождь стоял стеной — наверняка, завывал ветер, — желая посмотреть на добычу природного газа, который был собран в бутылки и отвезен во Флоренцию для дальнейших исследований. Сэр Хамфри пришел к выводу, что это — чистые углеводороды.
Отдаленной деревушке в Апеннинах Фарадей посвятил в своем дневнике пару страниц. Например, о Флоренции, хотя именно там проводились исследования, он не пишет вовсе. Фарадея не интересовали произведения искусства, даже самые прекрасные. Его интересовали творения Бога. Он был человеком последовательным. Все, что он пишет в дневнике или в письмах, укладывается в представляемый нами характер. Натурфилософом он был с самого начала и остался им до конца. Его единственная цель — познать истину. И он никогда не отступался от нее. Фарадей не позволял отвлечь себя ни искусству, которое он почти полностью игнорировал; ни политике, о которой он пару раз упоминает, когда рассказывает о последних сценах наполеоновской драмы; ни человеческим взаимоотношениям, хотя находил время для дружбы. Он уверенно, размеренно, скромно, бескорыстно, но триумфально шел вперед как гений-завоеватель.