И еще подумала Женька, что сюда, в свой город, она всегда вернется с удовольствием. Не надоел он ей за двадцать два года и еще за сорок не надоест. И непонятно – как это считать: привычкой ли, ограниченностью ли, или тем самым чувством родины, о котором им много толковали в школе и говорить о котором они всегда стеснялись. Потому что говорить об этом нельзя, а можно только чувствовать. И сейчас Женька даже не подумала об этом, а как-то вдруг всем телом почувствовала, что ей нужен этот неяркий северный город, с серыми дворами, высокими ценами, мшистыми тропками, куда не добрался асфальт, невыдающейся телевышкой. И с Валентином – в центре…
Женька придвинулась ближе к Валентину. Хорошо, что он ничего не говорил. В собеседниках у Женьки никогда не было недостатка, а вот молчать раньше, до Валентина, было не с кем. Раньше молчание с кем-то всегда означало паузу в разговоре, затянувшуюся паузу, или ссору, или какое-то внутреннее расхождение. А рядом с Валентином Женька молчала, будто сама с собой, полно, раскованно и сокровенно. И молчание делало их еще ближе друг другу. Неожиданно понятней и ближе.
– Я, кажется, люблю Женьку, – сказал Валентин.
И Женька подумала, что просто свинство, настоящее свинство сидеть и молчать, когда можешь сказать человеку такое. У Женьки вдруг веки отяжелели и голова стала большой и горячей. Она прямо задохнулась, так он сказал. И уже никакого молчания ей не хотелось. Только бы он говорил! Чтобы еще и еще повторял. Одно и то же. Теми же словами. Женька только боялась, что он сейчас обернется и увидит ее лицо – конечно, глупое и смешное сейчас. Слишком счастливое, чтобы не быть глупым.
– Я, кажется, люблю Женьку, – повторил Валентин, не оборачиваясь.
Так он тогда прямо и ляпнул Женькиной матери. Сразу. Для знакомства. Женька все никак не хотела его познакомить. Он уже два месяца провожал ее и встречал, на всех городских углах они уже постояли, посидели на всех скамейках, но дома у нее он не был ни разу. Иногда, часам к двум ночи, молодой голос негромко кричал в форточку: «Женя, уже поздно!» Они стояли в подъезде, и мать не могла их видеть, но знала, что услышат. И то, что она никогда не выскакивала в подъезд и не раздражалась даже в форточку, с самого начала вызывало уважение Валентина.
И то, что Женька не отмахивалась и не кривилась на материнский голос, как часто девчонки делают, а почти сразу убегала от Валентина, тоже вызывало уважение. Валентин с тринадцати лет болтался по интернатам и общежитиям, их незаинтересованная свобода давно уже надоела ему. Хотелось, чтобы и ему кто-нибудь крикнул в форточку: «Валентин, уже поздно!» Но он мог бродить по городу хоть до утра, и Женька вот тоже не торопилась познакомить его с матерью. В конце концов Валентину стало казаться, что Женькина мать его где-то видела и что-то имеет против него. Он даже поймал себя на том, что украдкой разглядывает на улице незнакомых женщин, подозревая в каждой Женькину мать, и виновато спускает глаза, если они заметят.
В один прекрасный вечер это ему надоело, и он прямо пошел в комиссионный. Высидел длинную очередь в казенной приемной с белой, нежилой кушеткой, толкнул дверь и очутился в «кишке». Женькина мать сидела за большим кожаным столом, заваленным вещами. Маленькая, очень домашняя, с мягкими и усталыми глазами, она куталась в пуховый платок и дружелюбно смотрела на Валентина, как на вполне незнакомого. Нет, она не знала и ничего не имела против. Просто – не знала. Значит, Женька просто стеснялась познакомить. У Валентина сразу отлегло. И еще он подумал, что если бы встретил ее на улице, то обязательно бы узнал. Она щурилась так же, как Женька, так же – небрежно и безотчетно – поправляла легкие волосы, и губы у них были совсем одинаковые – полные, детские, чуть папуасские, к которым пошла бы жесткая кучерявость, но волосы у обеих были прямые и легкие.
«Так что же вы принесли?» – спросила Женькина мать, и Валентин сразу узнал голос – молодой и спокойный, без малейшего нерва. Голос сразу располагал. К счастью, Валентин догадался прихватить ФЭД, даже непонятно, что бы он такое соврал, если бы не догадался взять ФЭД. Он протянул ей аппарат, и она дружелюбно, вполне доверяя ему и улыбкой показывая, что проверяет лишь по долгу службы, пощелкала затвором, проверила автоспуск и на резкость. «Спросу на фотоаппараты сейчас почти нет, – сказала она, всем лицом смягчая свои слова, – но все-таки попробуем принять». – «Приемная катушка барахлит», – зачем-то сказал Валентин. «У нас есть специалист, – сказала она, – посмотрит. Так сколько же вы за него хотите?» Потом она сама назвала какую-то сумму, так как Валентин молчал. Какую – он даже не услышал. Казалось очень глупым уйти отсюда таким же чужим, как пришел, но Валентин просто не мог придумать, что он ей должен сказать. Про себя и про Женьку.
Валентин молча смотрел, как она заполняет квитанцию – бережно и быстро, будто клюя карандашом. А когда она поставила последнюю точку и подняла на него глаза, он вдруг так прямо и ляпнул: «Я, кажется, люблю вашу Женьку».
Она быстро взглянула на него и сразу убрала глаза, спрятала, опустила. Но он все-таки именно в этот момент успел испугаться, что уйдет отсюда еще более чужим, чем пришел. И обругать себя, что пришел. И утвердиться, что правильно пришел, потому что с ней только так и можно – прямо. Пусть неожиданно, пусть больно, но прямо. Чтобы с самого начала не было у них никакой фальши, у матери и у него.
Потом она долго водила карандашом по квитанции, резко – сверху вниз и опять вверх. Наконец она подняла голову: «Ну, что ж…» Валентин замер, но она опять замолчала. И тогда он сказал глупо: «Я приду вечером?» – «Конечно, придете», – кивнула она.
Потом дверь скрипнула, выпустив его. И еще раз скрипнула, вошла клиентка. А она все никак не могла собраться ни с мыслями, ни с чувствами. И когда к ней на стол ворсисто лег очередной свитер, она вдруг сказала ровно и громко:
«Ну, что ж… Могло быть и хуже…»
Чем ужасно обидела хозяйку свитера, ни разу не ношенного, даже заграничного вполне. И тогда, возвращаясь из своего, она закончила уже про себя, додумала до конца: «У этого по крайней мере честные глаза». И хоть знала она, что глаза тоже, бывает, врут, это почему-то вдруг почти успокоило ее, только сердце катилось. Так и катилось куда-то до семи часов, до закрытия…
Не сговариваясь, они так ничего и не рассказали Женьке об этой встрече. Просто после смены Женька не нашла Валентина на обычном месте, под «совиным глазом», расстроилась и быстро-быстро, чтобы не думать, побежала домой. И страшно удивилась, когда увидела их с матерью за семейным столом, тихо и дружно беседующих. И мать уже говорила Валентину «Валик». С тех пор, бегая в булочную, Валентин с особенным удовольствием прихватывал для матери любимый ее круглый хлеб. Женька иногда забывала, а Валентин всегда помнил о круглом. Даже тащил его под мышкой, особо от прочих продуктов, хоть в сумке и было место.
В одной комнате можно жить только при полнейшем равнодушии к третьему. Когда третий человек, что бы там ни говорилось, уже не считается за человека и при нем все можно. Для них, для троих, это немыслимо, хотя мать сразу, конечно, сказала: «Пускай Валик немедленно переходит». Она была в доме отдыха в ноябре, да, в конце ноября, значит, нечего и думать, чтобы сейчас, вдруг, ее отпустили с комиссионного поста и отправили отдыхать. Даже думать об этом – свинство, понимал Валентин.
– Давай тут всю жизнь сидеть, – сказала Женька, глядя на озеро блестящими и тревожными глазами, от которых у Валентина защемило сердце. – И никого нам не надо…