Женька забралась бы ночью, эх-да глухой полночью, в речку, поглубже, по колено, в стремнину, и утопилась бы в ложке воды. И девчонки в цехе скинулись бы по рублю. Нет, пожалуй, по два, девчонки у них добрые. Фу, глупость какая!
– Слесарь заболел в первой смене, и попросили Валентина.
Мать только собралась расстроиться, как дверь распахнуло, будто ветром, и с порога грянуло:
– Когда же кончится это безобразие!
Как бывает у людей врожденное плоскостопие, так эта женщина, в дверях, страдала явно выраженной плосколикостью. Лицо ее было расплывчато и широко, нос, губы, щеки словно бы только намечены и не доведены до конца. Даже воинственная напряженность не проясняла ее черт.
– До каких пор!…
Женщина была буквально навьючена сумками, сетками и свертками. И Женька подумала, что У нее, наверное, большая, крикливая и неудачная семья, где никогда не бывает ладу. И муж с больным желудком, которому нужна диета, диета и диета. Уезжая лечиться в Ессентуки, он чмокает ее в щеку, но оба давно уже забыли, что такое настоящий поцелуй. Такой – когда вдруг останавливаешься на темной лестнице, посреди шага, посреди фразы, и близко, совсем близко, все ближе видишь его лицо, единственное в мире. С некрасиво прямыми волосами. Патлами. С длинным ехидным ртом. И глазами, закрытыми от режущей нежности. А внизу, в парадном, уже бамцает входная дверь и нарастают, снизу, издалека, из другого мира, ненужные, чужие шаги…
– Никакого терпения не хватает!
Мать, сразу уловив суть, мягко объяснила:
– Дочка на минутку зашла, по делу…
Но плосколицая ответила так же враждебно, не смягчившись на «дочку», как обычно смягчаются женщины:
– Моя дочь ко мне на завод в рабочее время не ходит.
– Пожалуйста, – заторопилась мать. – Я у вас приму. Вы что принесли? Я сейчас же приму…
Тут женщина вдруг смутилась, покраснела всем лицом сразу, от чего лицо еще более расплылось и черты его совсем стушевались. Медленно отступая в коридор, она сказала устало:
– Зачем же у меня? Почему, собственно, у меня? Я же не за себя. Сейчас не моя очередь. Вот, собственно, гражданина очередь…
И, почти втолкнув в комнату мешковатого мужчину со свертком, она закрыла за собой дверь. Мужчина стесненно озирался, прижимая сверток. Видно было, что он тут никак не привычный посетитель.
– Покажите, пожалуйста, – сказала мать. И сама зашуршала газетой, развертывая. Из газеты выполз костюм, пятьдесят второго примерно размера (мужчина утонул бы и в сорок восьмом), коричневый, не по сезону, широкоштанный, с неновыми лацканами, но чистый. Правый рукав, у локтя, был, хоть и ловко, в тон, но заметно заштопан. Дырка, видно, была порядочная.
– Мне бы от него освободиться… – Мужчина кивнул на костюм с некоторой даже опаской, не дотрагиваясь. Мать сама свернула.
– Трудно, – вздохнула мать. – Разве кто для работы возьмет. Штопка ему сразу сбавляет вдвое. Вы сколько хотите?
– Хоть чего-нибудь, – сказал мужчина, отодвигая костюм подальше от себя, по столу. – Мне бы от него освободиться, да и забыть. Мой пес его кусанул, а сосед в суд подал. Он-то семьдесят хотел, как за новый, а суд присудил – сорок четыре. Да еще – чистка, да ремонт рукава, все пятьдесят и вышло. Почти пенсия за месяц…
– Что же у вас сосед такой? – мать поискала слова и не нашла. – Принципиальный… Или собака такая?
– Пес не такой, воспитанный, – запротестовал мужчина. – Если, конечно, на лапу наступишь… А чего сосед? Вещь же все же попортил. Сосед у нас новый. Такой уж сосед…
Мать, задумчиво щупая костюм, повернулась к Женьке:
– Пойди пока, с Ниной примеришь, а я подойду. Народу сегодня много, сама же видишь.
Женька пошла через служебный вход. Напилась по пути из казенного бачка, вышла в отдел, где платья-костюмы. Две покупательницы лениво перебирали платья, прикидывали на себя, не снимая с вешалок. Пахло, как всегда, цирком после выступления дрессированных моржей, настойчиво и терпко. Завотделом Нина стояла, привалясь боком к стенке, глазами вниз, в книгу, которая всегда лежала у нее под прилавком, на полке. Нина косилась на покупательниц и тихонько переворачивала страницы. Она училась на первом курсе пединститута, целые дни украдкой читала.
– Как жизнь? – громко сказала Женька над Нининым ухом. Нина вздрогнула и механически захлопнула книжку, у нее уже выработался рефлекс, ее без конца преследовали за чтение на рабочем месте.
– Фу, напугала! – засмеялась Нина. – Кто-то из торга должен приехать, думала – влипла. Показать?
Они отошли в глубь отдела, туда, где костюмы. Нина привычно пробежалась рукой по плечикам. «Ага, вот!» Между широким, ржавым, ужасающе ржавым, с черным бантом, за 62 рубля, и великопостно-салатным, состоящим, однако, из сплошных вырезов, за 41.30, Нина нащупала нечто благородно серое, отнюдь не мышино-серое, а какое-то радостно-радужно-серое, из глубоких полутонов и намеков. С теплой даже на глаз голубоватой отделкой.
– Нравится? – спросила Нина.
– Как же так, девушка? А нам? – бросились к ним покупательницы, бесцельно бродившие по отделу до самой этой минуты. Но, убедившись, что это не из-под полы, а с самой что ни на есть продажной вешалки, бельгийский, сто процентов шерсти, чехол белый, шелковый, а цена – 83 рубля, они сразу успокоились. И дружно проводили Женьку к примерочной, давая необходимые советы – как гладить, вернее – не гладить, чем чистить, куда девать летом. Женька уже скрылась в кабинке, а они все советовали.
Пока Женька переодевалась, к примерочной подошли Люба из «трикотажа», Вера из «пальто» и, конечно, Фаина Матвеевна, «главобувь». Вера стояла безучастно, с припухшим лицом. У нее вчера срезали воротник в отделе, лису. Сколько она ни припоминала, кто был, так ни на кого и не могла подумать: все такие приличные, симпатичные покупатели. А вот срезали. Бритвой. И милиция не обещала, потому что Вера ничего такого не могла вспомнить.
– Паразитство, – сказала Фаина Матвеевна. – У меня прошлый год тоже гусь ботинки надел, сандалеты драные кинул и пошел. Так едва на углу схватила, паразита…
– Вот люди бывают, – сказала Люба из «трикотажа». Выла она светлой, приятной девушкой, никогда не повышала голоса. Бегала за братишкой в садик и даже частенько бюллетенила по детской справке, потому что мать ездила проводницей на «дальнем следовании». А на работе Люба всегда будто спала, может, ей была неинтересна эта работа. Просит, к примеру, покупательница: «Девушка, вон ту черную кофточку покажите».
«Она на вас не полезет», – нехотя говорит Люба, даже не повернув головы.
«А какой размер?»
«Сорок шестой», – нехотя говорит Люба. «Так я же как раз сорок шестой и ношу, – начинает злиться покупательница. – Покажите, пожалуйста!» – «Не полезет, – стоит на своем Люба, не трогаясь с места. – Я знаю». Покупатели обижались, хотя Люба на них никогда не повышала голоса.
А вот громкую, грубоватую Фаину Матвеевну, можно сказать, любили. Хотя она всех, без различия, называла «ты», разговаривала запросто, без вежливостей, даже без «пожалуйста». И юмор ее мог бы даже шокировать, если бы не захватывающее дружелюбие и теплота тона, трогающая доброта круглого простого лица.
«Не лезет», – говорила женщина, примеряя тридцать девятый размер. Нервная, маленькая, она сидела неудобно, бочком, прятала ноги даже от продавщицы и явно стеснялась своего тридцать девятого. Когда много народу, особенно – если мужчины рядом, такая покупательница ничего даже и не спросит, постоит и уйдет. И свои двадцать пять рублей, уже приготовленных в кармане, унесет в другой магазин. К такой нужен подход. А Фаина Матвеевна на ее застенчивое «не лезет» могла бухнуть басом: «Разве носок отпилить!»
И женщина, вместо того чтобы обидеться, вдруг начинала смеяться вместе с ней. Уже чувствовала себя вроде и не в магазине, а у хорошей знакомой, где стесняться нечего, все равно тебя любят, какая есть – такую и любят. Женщина садилась удобно, ставила ногу открыто, на самый вид, хоть кто рядом.
«Красивая у тебя нога, – говорила ей Фаина Матвеевна, – только большая. А это ничего. Большая нога не тянет. Своя, не деревянная. Вон у меня невестка тридцать четвертый размер носит, а детей нет. Шестой год по-пустому живут. Я уж ей говорю: погоди, я тебя бабушкой сделаю. Мне чего родить? быстро! в пятьдесят пять годов все быстро. Дети-то есть?»