Выбрать главу

Женька даже как-то сразу ослабла, так до нее вдруг дошло. Засуетилась, выбираясь из неинтересного уже костюма. Быстро переоделась в свое, без сожалений вернула костюм Нине. И только теперь заметила, как губы у матери тихонько подрагивают и что лицо у нее невесело заострилось, постарело.

– Ну чего ты, мам! – затормошила ее Женька – Это же еще когда! Самое меньшее – полгода. А может – целый год!

– Да нет, я же рада, – слабо улыбнулась мать. – Я же, конечно, рада. Какая ты глупая! Просто подумалось – вот заберетесь вы в микрорайон, до фабрики далеко, просыпать будете…

– Р?стишь их, паразитов, р?стишь, – громким басом сказала Фаина Матвеевна, – а съедут с дому, открытку не кинут матери с Восьмым марта, все некогда.

– Ерунду какую вы, Фая, иногда скажете, – засмеялась мать. И Женька с удивлением убедилась, что и тут Фаина Матвеевна сказала в точку, что надо, хотя совсем вроде наоборот. Ее слова, обнажив для всех подспудные, несправедливые к Женьке мысли матери, заставили мать будто встряхнуться, снова стать собой.

Мать облегченно рассмеялась, потом задумалась и сказала уже спокойно, с будничной и тревожно-деловой интонацией:

– Как же мы девятьсот рублей к следующей субботе наскребем…

Этого Женька, честно говоря, и сама не знала. Не успела она еще практически взвесить, прикинуть, испугаться. Кое-что есть, конечно, собрано уже, почти половина, но далеко до насущной суммы.

– Люди займут, – гулко сказала Фаина Матвеевна. – Тоже живые, не деревянные…

2

Женька бежала от самого дома, но все-таки не успела до поезда. Слева уже предостерегающе загудел тепловоз, противно и тонко. Пережидая состав, Женька застряла у самой насыпи. Разбрызгивая горячую пыль, тяжело подминая рельсы, тепловоз потащил мимо нее длинные платформы с углем, неоструганным уродливым лесом, тупорылыми тракторами. Платформы ухарски ухали, и что-то внутри них железно екало на стыках, содрогая округу. Состав был бесконечен, как все товарные. Между вагонами моментально, узкими всплесками, мелькала фабрика. От проходной валил народ, кончилась первая смена. Женька пыталась разглядеть Валентина. Сквозь поезд это было, конечно, безнадежное дело.

Состав слабо вильнул последней платформой и загромыхал, удаляясь. И сразу на линию высыпала тьмущая-тьма народу. Народ запрыгал через рельсы во всех направлениях, торопясь, прихрамывая на шпалах и ругая шпалы за неровность, сплевывая на железнодорожную щебенку. Будто поезд был тут случаен, не предусмотрен никаким расписанием, просто ворвался в мирную пешеходную жизнь и незаконно задержал ее на несколько длинных минут.

Прямо за линией начинался фабричный сквер. То есть он был, собственно, городской, но Женька имела право считать его своим. Два года назад они, всей фабрикой, засадили этот пустырь тополями, акацией и бузиной. Впрочем, от бузины все цехи потом отрекались, выходит, она сама выросла. А тополя теперь так вымахали, что сквер выглядел старым, даже запущенным. Мальчишки гоняли здесь на велосипедах, демонстрировали велосипедный слалом, скрежеща тормозами. Чернели свежевзрыхленные клумбы. Острыми дикими перьями лезла первая трава. На скамейках, монументально неудобных, просторно сидели пенсионеры, дыша солнцем. Парень лет четырех ехал прямо на Женьку на толстошинном, как мотоцикл, агрегате и гудел тепловозом, противно и тонко.

Валентин ждал, где всегда, справа у проходной под часами. Фабрику белили и красили каждый год, а эти часы, круглые, как совиный глаз, будто забыли. Им требовался свой, отдельный, воскресник. Пыльный циферблат показывал вечные двенадцать ноль-ноль. В будке-автомате, рядом с Валентином, девушка громко говорила по телефону. Лицо ее возбужденно горело, ежесекундно меняясь, высокомерное и беспомощное одновременно. И странно глухое к тому, что сообщала ей трубка, слишком далеко отставленная от уха.

По этой трубке, боящейся даже прикоснуться к прическе, по лихорадочному румянцу и по тому, как пылко и бессвязно она жестикулировала, Женька видела, что девушка говорит скорее для Валентина, чем в трубку. Только для Валентина. Сама не слышит, что говорит. Боком, спиной, лицом чувствует его присутствие. Валентин связывает и раздражает ее. Притягивает, мешает сосредоточиться. Делает слишком громкой. Неестественной. Почти противной себе. Она посылает Валентина к черту. Он нравится ей. Может быть, она уже идет с ним в кино, на пляж, знакомит его с отцом, берет ему книжки в библиотеке, едет с ним во Владивосток на работу, ссорится, мирится, требует, чтобы он немедленно бросил курить…

Валентин, правда, не курит. Никогда не курил. Дело не в Валентине. Просто Женька по себе знает это неодолимое возбуждение восемнадцати лет. Когда идешь с лучшей подругой, с любимой подругой, и вдруг перестаешь слышать ее. Будто глохнешь. Или в автобусе вдруг начинаешь неприлично орать. Все про себя рассказывать. Так что соседи оглядываются. Все, кроме длинного парня в могучем свитере, парня, из-за которого ты орешь. Совершенно незнакомого парня. Которого сразу же и забудешь, как выйдешь на остановке. Может, вовсе не стоящего внимания. Забубённого прощелыги. Дважды женатого. А может – наоборот. Может, он гениальный изобретатель. Изобрел уже два вечных двигателя. И никем не понят пока. Абсолютно один. Пропадает от непонимания. Вот сейчас обернется к тебе и скажет голосом, от которого сразу задохнешься: «Я за вами уже полгода хожу…»

Дело не в парне и не в его грубошерстном свитере. Просто в восемнадцать лет каждый ищет себе человека. Единственного. Одного на всю жизнь. Неосознанно примеряясь, перебирая, на улице и в компании, рубя сук по себе, заглядываясь на невозможное, останавливаясь на полпути, ошибаясь. И особенно мучительно положение у девчонок, ибо мораль не отпускает им активной роли. Именно поэтому они так часто и ошибаются. С ними знакомятся. За ними ухаживают. И выбор их поневоле – лишь среди тех, что сами напрашиваются на выбор. Никакое равноправие тут ничего не меняет.

«Гнусный патриархат», – сказала себе Женька, хотя теперь все это было ей почти безразлично и позади. С тех пор как в ее жизни появился Валентин, Женька чувствовала, что лихорадочное ожидание совсем отпустило ее. Она спокойно знакомилась и спокойно расставалась. Если провожали до дому, от души говорила «спасибо» и пожимала руку. И отлично спала после этого, без видений. Если парни задирали на улице, отбрехивалась с достоинством. Не теряя юмора и не переходя границ. Сами и отставали. Девчонки говорили даже, что она задается.

Женька не умела объяснить, но она не задавалась, просто она теперь почувствовала в себе какую-то спокойную уверенность и силу. Хотя и без Валентина она жила прекрасно, дай бог. А теперешняя уверенность временами даже пугала Женьку. Она переходила порой в какое-то сытое вседовольство. И тогда Женька вдруг чувствовала себя старой и мудрой. Ужасно паршивое ощущение – старой и мудрой. В такие минуты Женька ссорилась с Валентином в пух.

Валентин еще не заметил Женьку, и вид у него со стороны, как отметила Женька, был сейчас глупый. Он смотрел куда-то вдаль напряженно выжидательным взглядом, хмурился и заметно волновался. Его прямые жесткие волосы некрасиво разметало ветром. Великолепный его нос утратил сейчас свое обычное веселое ехидство. Большие руки находились в непонятном и целенаправленном движении – правая вдруг хватала левую за запястье, резко сдвигала пиджак и столь же резко убиралась восвояси. Проследив эти манипуляции несколько раз, Женька, наконец, догадалась, что Валентин забыл дома часы. Он даже взглядывал наверх, на совиный глаз, четко державшийся вечного «двенаднать ноль-ноль».

Женька смотрела на Валентина со стороны вполне объективно, как полагала, и удивлялась, почему даже от одного его вида – прямые некрасивые волосы, нос, брюки, не сильно глаженные, – сердце в ней начинало неудержимо расти и теплеть. Горячее, оно поднималось куда-то к горлу, ударяло в голову, заполняло всю Женьку. Насильственно разрушая в себе странную, ослабляющую немоту. Женька позвала громче, чем хотела: