Солдатики прибывали на кабульский аэродром одинаково стриженные, одинаково растерянные, одинаково бесправные. В одинаковых формах, обезличенные этой одинаковостью: в длинных, часто не по росту шинелях, тяжелых, неудобных, сапогах-«говнодавах», с однотипными вещмешками, – похожие издалека один на другого; солдатиков привозили, словно боеприпасы: ровненькие, если не присматриваться ближе, солдатики-патрончики, – расходный материал, различный, впрочем, по росту-калибру.
Мало кто в масштабах великого и могучего Советского Союза воспринимал жизнь сходящих по рампе транспортных самолетов солдат, прапорщиков, лейтенантов, старших лейтенантов, капитанов всерьез. Так себе, ерундовые человечки, коих в стране осталось еще бесчисленное множество. Наштамповала их страна, тысячи и тысячи, и еще наштампуют.
Солдатики были безликими по прилету в Кабул, как и тысячи других забритых на два года парней, которых вырвали из привычной жизни, чтобы научить страдать, терпеть и выживать, пока Родина не сочтет, что достаточно заплачено ей за заботу и счастливое детство, и не подберет взамен следующих, подросших к этому времени юношей.
– Летают, товарищ старший лейтенант. Два борта сели, – доложил дежурный по роте безнадежно затосковавшему от бесконечного ожидания заменщика офицеру. Одетый по форме, лежал он на кровати, наблюдал, как по потолку ползет муха, и недовольно произнес в ответ:
– Толку-то что с этого, Титов?
– Не могу знать, товарищ старший лейтенант…
– Я говорю, что толку, что летают?
– Вы же сами просили докладывать, если борта будут садиться… Я и докладываю…
– Что за борзость в голосе? Не понял, бля! Конь педальный! – Офицер повернул голову. – Ты с кем разговариваешь?! Свободен, Титов! Дверь закрой!
– Что?
– Дверь закрой! Чтоб больше меня не тревожили! Стоять, тело! Меня будить только в двух случаях: при появлении заменщика, и в случае вывода Советских войск из ДРА! Понял?
– Так точно!
– Пошел на …!
Здоровяк дежурный, по силе и росту превосходящий офицера неоднократно, тут же покорно изогнулся, будто лакей, которого обругал ворчливый барин, попятился из комнаты. Знакомый с взрывным нравом старшего лейтенанта, и будучи за срок службы, как и остальные солдаты, не единожды битый по печени и почкам, когда попадался под горячую руку или без причин вовсе, он предпочел не выпячивать излишнюю преддембельскую развязность, и вышел, тихонечко прикрыв дверь, после чего распрямил плечи и, как оборотень, тут же превратился в беспощадного деда, сурового властелина казармы.
Вымещая злость за только что пережитое унижение, за обидные слова, которые пронеслись по всей казарме и долетели до молодых бойцов из наряда, Титов пнул ногой нерасторопного рядового Мышковского, орудовавшего шваброй:
– Гондон штопанный! Ты когда, блядь, должен был закончить уборку?!
Загремело опрокинутое ведро. Мутная вода растеклась по фанерному полу казармы.
– Я тебя, Мышара, сортир языком заставлю вылизывать! Чмо болотное! – громко, так чтоб все слышали, закричал он.
– Младший сержант Титов! – прервал разбушевавшегося деда командирский голос.
– Ты что, салабон, не понял? – продолжал, несмотря на окрик, Титов: – Упал, отжался! Десять раз! В темпе! В темпе! Предупреждаю, Мышара, – придавил он голову солдата ботинком, чуть тише добавил: – Сгною!
– Титов! – повторно послышался окрик командира.
– Что такое ВДВ, Мышара?! – выдавливал Титов ответ ботинком.
– ВДВ – это воздушно-десантные войска…
– ВДВ – это щит Родины, салага! А ты даже для заклепки на этом щите не годишься!
От испуга Мышковский продолжал лежать на полу. Ботинки всемогущего деда удалялись к бытовке.
– Младший сержант Титов по вашему приказанию прибыл! – развязным тоном доложил дежурный, заходя в бытовую комнату и обращаясь к почти уже налысо остриженной голове лейтенанта Шарагина. Скрестив ноги, он неподвижно восседал на тумбочке. Плечи его покрывала простыня с казенным штампом министерства обороны – фиолетовой звездой. Рядом на полке лежала форма с красной повязкой ответственного по роте.
Лейтенант Шарагин пристально изучал в небольшом треснувшем с одного края зеркальце свой новый облик. В зеркале отражались серо-голубые глаза, выбритый подбородок со свежим порезом от бритвы, правильной формы нос, густые усы, соскабливаемые опасной бритвой последние островки растительности на голове, от чего белая кожа на черепе, резко контрастировавшая с красным горным загаром лица, как бы натянулась, словно на барабане.
Именно таким хотел видеть себя Шарагин – бритым наголо.
Природа, работая над лицом лейтенанта, явно схалтурила малость, придав ему черты скупые, стандартные, лишенные какой бы то ни было индивидуальности, эдакую русскую многотиражность.
Не отрываясь от собственного отражения, Шарагин театрально выдержал паузу, прежде чем спросил бойца, как бы невзначай:
– Что там старший лейтенант Чистяков?
Дежурный стоял у него за спиной, подпирая косяк двери и крутил на пальце ключи на цепочке:
– Товарищ старший лейтенант приказал не будить.
– Кажись, заканчиваем, – сказал сержант, выполнявший ответственную функцию цирюльника.
– Такой талант пропадает, – подсмеивался над приятелем Титов. – Вместо того, чтобы полтора года жопу под пули подставлять, лучше бы в полку парикмахером работал, а Панас?
– Шел бы ты на хер, Тит! Извиняюсь, конечно, тварыш лейтенант, за грубость неуставную, но с Титом только так можно, иначе за.бёт-замучает, как Пол Пот Кампучию. Х-х-ха-ха-ха!…
– Вы не отвлекайтесь, товарищ сержант, – обрезал лейтенант Шарагин. – Внимательней надо быть, когда бреете командира!
В отличие от младшего сержанта Титова, большого и тупого балбеса, в сержанте Панасюке находил он зачатки человечности, и даже за срок службы не все они завяли. Панасюк был родом с Алтая, тощий, как белорусский крестьянин, длинный, как флагшток, жилистый и выносливый. Панасюк любил хохмить, заядло курил, дохал от курения, матерился через слово, а когда смеялся, то под глазами и на лбу выступали не по возрасту ранние и глубокие морщины. Говорил он обычно с каким-то протяжным ксендзовским акцентом: «Шо вы волнуетесь, тварыш лейтенант? Поручите это дело мне – все будет чики-чики».
– Ночью продсклад кто-то обчистил, – Шарагин поймал в зеркальце бегающие глаза младшего сержанта Титова. – Не дай Бог кто-то из нашей роты замешан, контужу на месте!
– Ночью все дрыхли, товарищ лейтенант, – клятвенно заверил Титов.
Сержант Панасюк подтвердил, что, мол, не из их роты, вытер взводному шею вафельным полотенцем:
– Готово.
Панасюка лейтенант Шарагин выделял еще и потому, что сержант, заправлявший бойцами круто, никогда не позволял себе измываться над собратьями по роте, не превращал службу подчиненных в рабство, и, самое главное, сдерживал в меру сил других дедушек.
…особенно таких олухов, как Титов…
подумал Шарагин.
«Воспитательные» приемы, как например «прописка», когда лупили новичков в роте по голым жопам дерматиновыми шлепанцами, так что на следующий день они и присесть в столовой не могли, поглаживали через форму синячные ягодицы, проводились в строжайшей секретности. Входило это в негласный солдатский ритуал, и командиры, при всем желании, не уследили бы, не остановили бы. Потому-то и Шарагин не переживал по этому поводу. Не в силах был один взводный прервать сложившуюся за годы традицию взаимоотношений молодой-чиж-черпак-дедушка. Ничего не попишешь, ничего не изменишь.
Беспричинная импульсивная жестокость, злость и одновременно детская наивность, сентиментальность, неожиданная доброта, жалость, благородство, сострадание с легкостью переходящее к ненависти, впрочем, ненависти скоро забывающейся, – все это каким-то загадочным образом испокон веков соседствовали в офицерах и солдатах русской армии, да и, пожалуй, почти в любом русском мужике.