«У твоей хозяйки, — говорил он, — слабая печень[57]. Старуха больше всего боится самолетов. Всегда ищет, где бы раздобыть желчный пузырь!»
Я спросил хозяйку о ее житье-бытье, но она, вконец расстроенная, отвечала сбивчиво и невпопад.
— Ну, а ты-то теперь где? Что делаешь? Хорошо ли тебе? — спохватившись, затараторила она, и на смешном толстом лице снова заиграла добрая улыбка. — Поехали со мной, Ан! Лучше, чем у меня, тебе нигде не будет.
— У меня здесь мама и отец! — засмеялся я.
— Ну?! Значит, своих встретил?
— Ага, встретил!
Ко так заулыбался, что я сразу понял, почему только что он упорно тянул меня домой.
Толстуха начала жаловаться на трудную жизнь, на то, что теперь нельзя устроиться спокойно на одном месте и открыть торговлю. Она поохала еще немного и, окончательно убедившись, что купить ничего не удастся, села в лодку и уехала. Несмотря ни на что, я относился к Толстухе очень сочувственно и очень часто с благодарностью вспоминал ее заботы обо мне в первые дни моих скитаний.
Мы с Ко купили керосин и, закатав брюки повыше, пошли домой кратчайшей дорогой — прямо по застойной, коричнево-зеленой воде через мангровый лес. По дороге мы говорили о гигантском варане.
— Эх, не взяли с собой Луока! — пожалел Ко. — Как ты считаешь, один на один он бы с вараном справился?
— Не знаю…
— Как это не знаешь? Ведь он даже тигра не боится! Ан, как ты думаешь, — вдруг снова спросил он, — этот варан, он в одиночку сюда приплыл, больше такого здесь нет, правда?
— Все по паре живут. Кто знает, вдруг вот тут нас еще один поджидает…
— Не говори так! — испуганно оборвал меня Ко и, поспешно прошлепав по грязи вперед, пошел один, с независимым видом помахивая бутылью с керосином.
Мангровый лес был густой и огромный, деревья его стояли как гигантские свечи на высоких, в три-четыре метра, ходульных корнях. Эти корни, словно руки, выброшенные из стволов, вцепились в ежедневно заливаемую водами морского прилива землю. Под ними не было ни единой травинки и лишь кое-где виднелись опавшие листья, еще не унесенные приливом. Солнечные лучи, проникавшие через густой, толстый слой плотных ярко-зеленых листьев, золотистыми зайчиками падали на илистую землю, испещренную следами кишащих тут мелких крабов и креветок. В прилив вода доходила до колен, и мы тогда ватагами, человек по шесть-семь, ловили здесь крабов и креветок, а потом, дурачась, гонялись друг за другом, проскальзывая под «руками мангров», бросались комьями грязи, брызгались и поднимали шум на весь лес. Тогда мне казалось, что мангровый лес оживает и поднимается, словно вырастает из моря. Но когда я проходил здесь один, и вокруг было пустынно и тихо, я глядел на мутные илистые волны у шероховатых корней мангров, и мне казалось, что лес медленно погружается в хлябь, на дно морское. Тогда становилось так страшно, что я, громко крикнув, чтобы подбодриться, во весь дух мчался к какому-нибудь жилью поблизости.
Ко все так же независимо и сосредоточенно шлепал по грязи впереди меня. В тишине каждый шаг, каждое движение были отчетливо слышны. Я непроизвольно оглянулся и, прибавив шагу, догнал Ко, подумав, что опасность в лесу всегда подстерегает тех, кто робко плетется сзади.
Глава XIX
ПАРТИЗАНЫ В ЛЕСУ
На реке Намкан, где еще два месяца тому назад было шумно от снующих взад и вперед лодок, стало совсем пустынно и тихо. Лодки теперь кружили по каналам и протокам в глубоком лесу. Хижины тоже отодвинулись до тех мест, где начинались большие лианы «зон»[58]. Печи углежогов стояли заброшенными, их густо оплели лианы, а лисы и камышовые коты устраивали свои гнезда в грудах хвороста, в зараставших сорной травой карьерах за печами.
— Да, прошло немногим больше двух месяцев, как враги пришли, а сколько уже жизней загублено! Недавно опять двоих партизан расстреляли. Люди хотели забрать и похоронить, так их схватили и избили до полусмерти.
Старик углежог, сказав это, замолчал и стал ворошить сухую траву, тлеющую в черепке и отгонявшую комаров и москитов. Густой белый дым, разъедающий глаза, постепенно заполнил всю хижину, и ее сырой воздух показался таким тяжелым, что стало трудно дышать. Углежог, бросив исподлобья взгляд на отца, продолжал:
— До самой последней точки на нашей земле, значит, дошли. Теперь всюду враг. Даже в море, на Бататовом острове, и то пост построили! Ну так ведь нам-то тоже надо что-то делать, Тян?
Отец только молча кивал и слушал. Углежог потянулся за табаком — набить трубку. Отец подлил ему вина:
— Пей, друг!
— Да ты, никак, хочешь, чтобы я бутылью вина разрушил стену грусти? — показал углежог в улыбке беззубый рот.
— Дурная привычка, от нее трудно избавиться. Разрушать нашу грусть самим надо, а от этих бутылок только вред один! Опьянеешь, тогда уж жди, что враги тебя сами свяжут.
Они сидели, скрестив ноги, на циновке посреди хижины. От невеселых шуток старого углежога отцу, видно, тоже стало тоскливо. Оба теперь сидели молча. Косые лучи вечернего солнца, пробивавшиеся через густую листву мангровых деревьев, освещали неяркую болотную траву по ту сторону маленькой протоки. Прилетавший сюда с моря ветер, проникая сквозь плотные кроны мангров, с силой ударял по хижине. Лиственная крыша дрожала, и в очаге плясали, ярко вспыхивая, языки пламени…
Не проходило и двух дней, чтобы к нам не заглянул кто-нибудь поговорить с отцом. Одних я знал хорошо, других только в лицо, а некоторых и вообще видел впервые, но догадывался, что это те, кто, бежав от врага, ищет в здешних местах приюта. Поначалу я вертелся рядом, прислушиваясь к разговорам, а потом перестал, потому что говорили все об одном и том же: террор, аресты, карательные операции. Они много говорили о своей ненависти к врагу, но мне их слова казались почему-то скорее похожими на жалобы, чем на решимость бороться. Даже какой-то еще совсем молодой парень, который, обращаясь к моему отцу, называл его дядюшкой, совсем как старики, суеверно сетовал на «предзнаменование несчастья» — появление гигантского варана.
Проводив таких гостей, мой отец обычно подолгу стоял перед домом, то ли прислушиваясь к шуму вражеских катеров, шныряющих по реке Большие Ворота, то ли размышляя над тем, что ему рассказали, и только потом, тяжело вздохнув и махнув в сердцах рукой, возвращался. С каждым днем он становился все задумчивее и молчаливее. Иногда он часами просиживал на одном месте, и мы с Ко даже шевельнуться или слово сказать и то боялись. Вскоре он стал уходить из дому и подолгу где-то пропадать, иногда возвращаясь только на третий-четвертый день. Мама была очень встревожена. Однако всякий раз, возвращаясь домой, отец казался гораздо более оживленным, чем раньше. Потом он стал приносить нам с Ко какие-то красивые диковинные плоды — красные и блестящие, в мелких сероватых крапинках. Их нельзя было есть, их хранили просто для красоты или для забавы. Я знал наверняка, что у реки и во всех окрестных лесах таких плодов не было: ведь мы с Ко здесь облазили все и от наших глаз ничто бы не укрылось.
— Отец, где ты их взял? — спросил я как-то раз.
— Да там, в соседнем селе…
— В каком селе?
— Говорю, в соседнем, в каком еще! Да что ты меня все допрашиваешь!
Ко дернул меня за рукав, призывая молчать: он боялся, что отец устал, а я донимаю его расспросами, и увел меня искать приманку для рыб.
Прошло два дня, и отец снова стал собираться в дорогу. На этот раз он готовился очень основательно: приготовил несколько коробков спичек, алюминиевый котелок и килограммов десять, а то и больше риса. Я твердо решил проследить, куда он пойдет. Наверно, как всегда перед уходом, он посадит Луока на цепь, а нас с Ко под каким-нибудь предлогом отошлет подальше.
И вот наконец у отца все было готово. Ко сморил послеобеденный сон, и он посапывал на кровати. Я, не дожидаясь, пока отец меня куда-нибудь пошлет, поспешил уйти сам, взял нож и, выйдя во двор, крикнул маме:
57
Плохая, слабая печень — во Вьетнаме символ робости, трусости; по народному поверью, чтобы устранить этот недостаток, нужно есть печень и желчный пузырь животных.
58
Большие лианы «зон» хорошо сохраняют в земле влагу и насыщают землю во время дождя пресной водой. В лесном крае, залитом соленой морской водой, лианы «зон» растут только в самой глубине леса.