Выбрать главу

В. Г. КОРОЛЕНКО

«— Зачем ты это, Яков, стучишь? Кто тебя слышит? Ведь никого нет! — сказал я...

Яков вскинул на меня своими большими глазами и в голосе его, как он отвечал, слышалась какая-то обрядная важность.

— Стою за Бога, за великого Государя, за Христов закон, за святое крещение, за все отечество и за всех людей... Обличаю начальников, начальников неправедных обличаю... Стучу»{1}.

Так говорил старый арестант Яшка, отправляемый начальством в дом умалишенных.

Я цитирую бытовую сцену, списанную когда-то Владимиром Галактоновичем с натуры. Рассказ «В подследственном отделении» не имел символического смысла, да, в сущности, не мог иметь. Но теперь, оглядываясь на закончившуюся жизнь Короленко, мы едва ли не вынуждены повторить те же слова:

«...Кто тебя слышит? Ведь никого нет...»

Ибо (если говорить о прямом результате), разве не было одинаково безнадежным делом, — обличая неправедных начальников, «за все отечество» стучать на Департамент полиции, и «за Христов закон» стучать на чрезвычайку. Людей усердно казнили после статьи «Бытовое явление», как казнили до нее, а письма Владимира Галактионовича к Луначарскому даже не были опубликованы в советской прессе.

Все слова сказаны о положении, которое занимал скончавшийся знаменитый писатель в том, что называют русской «общественностью». Такого положения не занимал у нас никто со дня смерти Н. К. Михайловского. Толстой стоял особняком. Он был для «общественности» слишком солист и слишком огромный человек. Владимира Галактионовича называли часто совестью русского народа. Незачем себя обманывать: народ его не знал, не знает и, вероятно, не скоро будет знать. Короленко весь целиком принадлежал русской демократической интеллигенции, тому, что в отчетах Государственных дум имело общее название «левого сектора». В былые, далекие, давно минувшие времена — несколько лет тому назад — «левый сектор» составлял девять десятых образованной России. Здесь имя Короленко стояло на огромной, недосягаемой высоте.

Этот человек, так справедливо считавшийся символом гражданской чести и литературного достоинства, не был, разумеется, политическим деятелем. Он не состоял ни в какой партии, хотя приближался по взглядам к народным социалистам. В 1917 году некоторые круги Петербурга выдвигали его кандидатуру на пост президента Российской Республики, — ведь и передовая Германия еще совсем недавно лелеяла мысль об аналогичной кандидатуре Герхарда Гауптмана. Может быть, в другой исторической обстановке, «через 200—300 лет», будут возможны такие президенты республик. В наш век Людендорфов, Ллойд Джорджей и Лениных мысль о государстве Короленко способна вызвать усмешку. Так далек был внутренне Владимир Галактионович от всего того, что произошло в мире за последние восемь лет. Великая война с двойной перспективой — Дарданелл и солдатского бунта — его совершенно оглушила; из двух возможностей знаменитой столыпинской дилеммы его нисколько не привлекала ни одна: ему не нужны были ни «великие потрясения» в духе 1918 года, ни «великая Россия» в духе 1914-го. Но, оглушенный событиями, он все-таки повторял — без прежней, впрочем, уверенности — свое страстно любимое «чудесное двустишие»:

На святой Руси петухи кричат,

Скоро будет день на святой Руси.

В его искусстве — большое очарование, секрет которого трудно уловить, а определить еще труднее. Художник он был неровный — при всем своем выдающемся таланте. Некоторые его произведения — подлинные шедевры литературы; другие, как прославленный рассказ «Чудная», очень слабы. В «Истории моего современника«» есть поистине превосходные главы; но есть и такие, которые можно было бы опустить без всякого ущерба для книги. Искусству Короленко вредили достоинства его души и недостатки его школы. Он был слишком мягок, слишком любил и уважал людей, для того чтобы стать великим писателем: настоящие цари литературы, как великие исторические цари, должны быть суровы. Толстой в очень многий главах «Воскресения» и «Хаджи-Мурата» (не говоря о более ранних его творениях) совершенно забывал свои христианские чувства: он прокладывал свою дорогу огнем и мечом. Короленко, который никогда не выступал с проповедью противления злу добром, был неизмеримо мягче Толстого. А зла он, пожалуй, мог видеть на своем веку больше, чем Лев Николаевич. В его произведениях есть воры, картежники, убийцы, но нет ни одного подлеца. Даже в самых меланхолических его рассказах чувствуется та «скорбь без мучений», которой, если верить Данте, дышит первый, самый приятный, круг Ада. Да, в сущности, и «скорби без мучений» у Короленко немного. Ведь в конце его рассказов неизменно появляются «огоньки» или, как говорит его Сократ: «Друг, свет уже мелькает». Это, впрочем, особенность той школы, к которой принадлежал Короленко, польской литературы, которой он очень многим обязан. Но благодаря его большому таланту, однообразие «мягких теплых тонов» у него утомляет меньше, чем у Пруса, Ожешко, даже чем у Сенкевича народных рассказов.

вернуться

1

В. Г. Короленко. «В подследственном отделении».