Порываюсь бежать, лететь, но из-за гребаного оттерапированного перелома и с места не могу сдвинуться — больно, подмечаю со старушечьим ойканьем.
«Летать не можешь — ползи. На карачках. Он же лечить собирался — пусть забирает. Давай, хватай, выгрызай его зубами у этой… Нины. Отпихивай ее… — Не-е, зачем отпихивать, она ж… хорошая… — Да ты ли это — она хорошая?.. — Нет, отпихивать не надо — надо аккуратненько его у нее взять, спасибо ей сказать, что сохранила и до сих пор на себе не женила. — Ой, а вдруг женила, пока ты тут валялась? Да куда это он постоянно ходит, рыщет».
В полубреду я закемариваю на четверть часа, не больше.
В туманах пауэр-нэпинга вижу себя: бегу босая, в летнем платье, бегу в проливной дождь, бегу через весь город — или просто пробегаю насквозь Веддинг. Куда бегу? Наверное, на день рождения к Рику. Наяву ни разу не была. И он у меня не был. Наверно же, конец июля. Июль поливает на меня, я промокаю до нитки. Бегу быстро, как девочка из рекламы кроссов или дезодоранта. Камера показывает мой бег замедленно, издалека, то сбоку, то сверху, а с неба на меня очень художественным крупняком падают преувеличенно огромные дождевые капли. Взбегаю на мнимое крыльцо мнимого особняка — таких сроду нету в Веддинге — где мнимым образом живут Рик и Нина. Когда Рик открывает дверь, я не даю ему подарка — лишь молча протягиваю ему обе руки, как будто для наручников: давай, вяжи, мол. И все.
Проснувшись, корчусь, содрогаюсь от смеха — больно, блин. Жаль, не досмотрела, чем кончилось. Взял, не взял руки… Или не кончилось — не потому ли, что окончательное решение Рика в моем сне — это не главное? Не зря я там так долго бегала, по лужам шлепала — не в этом ли был смысл? Не в том ли решении, которое сама приняла и которое заставило меня выбежать из дома? А раз все так и не кончилось, значит, не должно было.
«Ты хотела, чтобы это было бесконечно…»
И после их свадьбы ничего не кончится, думаю. Все эти кольца и фата и что там у них еще намечено — для него это ничего не значит. Хотя если она фамилию его — отчима его, но и его же, возьмет, может, и проймет его. Они же, мужики, слезливы насчет этого, он — в особенности. Припоминаю его откровения про сына, и как он липнул к сыну Риты, когда та, должно быть, уже и имя его позабыла. Волчара, думаю. Не забывает. Порода его такая — стаю не бросать.
А ты, разве, хотела, чтобы кончилось?..
Конечно. Еще в супружеские измены эти долбаные влезать. А если ломанут детей заводить… усыновлять, то бишь… один хрен… Ладно, с Михой — там особый случай был. Да может, даже отыграться тогда хотела, хрен ее-меня сейчас знает с натурой моей блядской. А тут — семейное счастье дебилам этим ломать. Если он, дебил, вообще собирается на ней жениться и быть с ней счастливым.
А вот мы его сейчас и спросим, думаю и быстренько набираю последний номер в истории звонков моей сотки — его номер.
— Кати? — поспешно, встревоженно спрашивает он, даже гудка первого не додержав. Правильно, может, я там уже при смерти. Предсмертный звонок любимой женщины. Блин, нельзя смеяться.
Вместо подавляемого мной хихиканья, от которого все равно больно, умудряюсь произнести с умеренной бодростью:
— Привет.
И начинаю болтать с ним.
Не спрашиваю, не мешаю ли и где он сейчас — вижу только его лицо и предоставляю ему до поры-до времени сохранять интригу, пока не услышу, как он бросит ей через плечо: «Я — щас».
— Не ходил сегодня на мальчишник?
Трезвый, кажется, что меня, вообще-то, радовать должно.
— Не-е, — смеется Рик.
— Что за мальчишники у тебя там такие? — спрашиваю по-пацански, грубовато-весело. — Колись.
— Нормальные. Мужские.
— Мальчишник бывает перед свадьбой, я думала.
Он улыбается задорно-нагловато, покачивает головой, а я не знаю, как это понимать и спрашиваю:
— Женишься, что ль?
Смеется. Нет, что ль?..
— Так ты что — совсем не любишь Нину?
— Ну… — он смеется опять, затем говорит серьезнее: — Хер ее знает. Люблю, наверно.
М-да, вот тебе, думаю, и речка с мостиком, и ты на нем без памяти.
А это-то побольнее будет.
Хрясь…
Так и говорю ему:
— Хрясь…
— Чего — хрясь?
— Ничего.
Не поясняю, что «хрясь» — это как будто мою голову только что откромсало от позвоночника, как на гильотине. Не поймет еще, решит: чокнутая.
Рик смеется, опять смеется — бляха, да понял он все, что ли?..
Нет, решительно, пьяным он мне больше нравился.
А моя отделенная от туловища голова, заходясь в беззвучных рыданиях — блин, еще и реветь нельзя: и палево, и больно, и смешно — остервенело соображает, стасовывает детали, соединяет фрагменты в одно единое целое: он ее «любит, наверное», а ко мне у него когда-то было «ну, что там чувствуют». Кому как, но мне порядок значимости ясен. Неважно, что полюбил он ее по-дебильному — через привычку, а затем и в стаю принял. Неважно, что говорить с ней по-взрослому не может и что, уже будучи с ней, трахал меня до умопомрачения — своего и моего. Неважно. И неважно, что он, спасая меня от одиночества на больничной койке, подарил мне без малого семь вечеров своей драгоценной, почти семейной жизни — кончались эти вечера в ее постели, а не в моей… койке. И неизменно встречи наши, если я, конечно, впредь их допущу, так и будут кончаться, а эта бесконечная путанная хрень между нами так и останется бесконечной путанной хренью. Потому что у той новообретенной жизни, которая так крепко держит его, оказывается, есть имя и имя ей «Нина».