Закончив чтение, генерал посмотрел на меня, как бы изучая, какое впечатление произвело чтение приговора. Помолчав, он сказал:
— Приговор военного суда окончательный и обжалованию не подлежит… Конвой, можете увести осужденного.
Мы опять зашагали по улицам города к тюрьме.
Последний путь…
Настроение у меня, однако, не изменилось: каким было утром, таким осталось и после прочтения приговора.
В камеру мне принесли обед. В миске плавал довольно большой кусок жирного мяса, чего обычно не бывало. Видимо, повара решили покормить смертника в последние дни. Тюрьма имела свои традиции.
После каждой вечерней поверки у меня делали обыск.
— Что вы у меня ищете каждый день?
— Начальство приказывает, вот и ищем.
— А ремень зачем отобрали?
— А это, чтобы сам смертник раньше назначенного срока не повесился.
Обыски стали мне надоедать, и я потребовал их прекращения. Администрация не обратила на это внимания. Тогда я заявил, что объявлю голодовку. Стали обыскивать через день. Это меньше надоедало.
Появилось желание писать. Целую неделю писал о своей революционной работе, исписал толстую тетрадь.
Потом я набросился на алгебру и электротехнику. Усиленная умственная работа отвлекала от мысли о смерти.
Часто я думал о матери. Старушке было более семидесяти лет, и она уже давно была слепая. Я — самый младший из ее детей, и она любила меня больше всех. Я же принес ей больше всех горя и страданий. Знала ли она о вынесенном мне приговоре?.. Что с ней теперь?
И вот однажды я получил от брата открытку: «Умерла мать, еду хоронить». Похоронив мать, брат вернулся в город. С ним приехал отец. Он хотел во что бы то ни стало повидать меня. Свидание разрешили через решетку. Отец стоял у решетки, смотрел на меня и плакал. Сказать он ничего не мог. У меня тоже не находилось слов. Слова утешения были не к месту, и я, тоже молча, смотрел на отца. Тяжело было видеть его трясущуюся голову и полные тоски глаза.
— Ну, прощай, отец! Не думай обо мне.
Отец поднял было руку, должно быть хотел благословить меня или утереть слезы, но рука бессильно повисла. Надзиратель взял его под руку и увел.
Прошло уже двенадцать дней со дня вынесения приговора, а меня все еще не повесили. «И что тянут? Кончали бы скорее», — думал я.
Одиночество опять тяготило меня, и я метался по камере. Однажды мне просунули в «волчок» бумажный шарик. Я развернул. На бумажке стояли две буквы: ц. к. Развернул вторую бумажку: белый порошок.
Цианистый калий!
Это дало новое направление моим мыслям.
«Покончить с собой? Нет. Я предпочитаю умереть на эшафоте, под небом и звездами, а не в душной одиночке».
Я бросил яд в ведро.
Через надзирателя я получил записку с воли:
«Генерал-губернатор Селиванов снят. Приговор о тебе поступит на конфирмацию нового генерал-губернатора. Наша группа провалилась. Часть арестована. Павел уехал на родину».
Подписи не было.
Значит, казнь откладывается на неопределенное время.
Снова я как бы поглядел внутрь себя, испытывая, как я реагирую на известие об отсрочке казни? Я был спокоен, но словно какая-то тяжесть перестала давить на меня. Все вокруг стало как будто ярче. Захотелось читать, работать.
«До чего же человек любит жизнь! — думал я. — Даже неопределенная отсрочка неминуемой смерти действует так благотворно…»
Вскоре, однако, оказалось, что, несмотря на снятие Селиванова с генерал-губернаторского поста, в нашей тюрьме продолжали казнить людей. Недели не проходило без казни.
В мою одиночку опять явился инспектор Гольдшух. Он увидел у меня на столе стопку книг.
— Почему разрешили ему много книг? Отобрать! Оставить одну книгу!
Гольдшух схватил со стола книги. Я подскочил и вырвал их у него.
Одна книга осталась в его руках. Я ухватился за нее, вырвал и запустил ею в голову инспектору. Он выскочил в коридор с криком:
— Утку ему, утку! Скрутить его, мерзавца!
Надзиратели бросились на меня, сбили с ног и прижали к полу. Я исступленно кричал:
— Палач! Палач! Палач!
В других камерах тоже что-то кричали.
Мне загнули ноги за спину и привязали кандальным ремнем к локтям. Наручни сильно натянулись и до крови впились в запястья. В пахах я чувствовал режущую боль, как будто ноги вывертывали из суставов. В плечах руки тоже были вывернуты до предела. Изо рта и носа шла кровь. Надзиратели оставили меня и ушли вместе со взбешенным инспектором. Дверь с шумом захлопнулась, прогремел замок, и в камере стало тихо. Только откуда-то издалека доносились протестующие голоса. Это кричали в соседних камерах.