Политика коллектива определялась его партийным составом, в котором преобладали эсеры и меньшевики. За ними шли пепеэсовцы, бундовцы, польские националисты. Большевики составляли меньшинство. Основная часть арестованных большевиков находилась в каторжных централах европейской части России и до Александровского централа многие из них еще не дошли. Группа большевиков (восемь человек) находилась в четырнадцатой камере; десять товарищей были рассеяны по другим камерам.
Отдельно от коллектива стояла группа анархистов. Рекламируя свою «революционную непримиримость», они все же ни разу не вступили в конфликт с администрацией. Анархисты были шумливы и пустозвонны и противопоставляли себя коллективу.
Мысли о побеге я не оставил и решил использовать все возможное для этого. Из одиночки организовать побег было трудно. Я решил добиваться поселения в одиннадцатую камеру, ту, что рядом с мастерскими.
Там находилась солдатская молодежь, ребята хорошие.
Я попросился на прием к начальнику тюрьмы и заявил ему о моем желании перейти в общий корпус.
— К политическим?
— Нет, я хочу в солдатскую камеру.
— К солдатам? Вы разве солдат? Дайте мне дело Никифорова, — обратился он к канцеляристу.
Тот принес мое дело. Начальник стал его просматривать. Перелистывая дело, он качал головой:
— Ну, ну… У вас такое, что вам придется пока остаться в одиночке…
— Я настаиваю, чтобы вы перевели меня.
— Настаиваете… Уведите его.
Дело осложнилось. Мой «послужной список» был в таком состоянии, что вступать в пререкания с начальником не имело никакого смысла.
Через несколько дней я снова попросился на прием к тюремному начальству. Но меня принял уже не начальник, а его первый помощник Сосновский. Перед ним лежало мое дело.
— Ну что, Никифоров?
— Я насчет перевода меня в общую камеру.
— В общую камеру? Дело-то у вас уж больно засорено… И шалости насчет побегов… А главное — бунтуете вы. Если дадите обещание не повторять того, что вы делали в иркутской тюрьме, тогда, пожалуй, можно будет перевести.
— Как же я могу вам это обещать? Если вы здесь со мной будете поступать так же, как поступали в иркутской тюрьме, я принужден буду бороться. Если же здесь меня трогать не будут, то у меня не будет причин, как вы говорите, «бунтовать».
— Ну что же, я доложу начальнику. Если он разрешит, переведу.
Начальник централа Снежков дал согласие на мой перевод. Вскоре меня перевели в одиннадцатую камеру, к солдатам.
Два с лишним года тяжелой, напряженной борьбы с тюремщиками выработали во мне состояние постоянной настороженности. Но когда я очутился в общей камере, среди людей, приветливо меня встретивших, я почувствовал, что, наконец, освободился от того, что беспрерывно меня давило, угнетало. Напряженность прошла.
Целыми днями лежал я на своем жестком матраце. Только в обед да утром и вечером на поверках я вместе со всеми становился в ряды. Глаза помощника или старшего надзирателя равнодушно скользили по мне.
Состав солдатской массы в камере был почти однороден как по возрасту, так и по социальному положению и по виду преступлений, которые в основном сводились к нарушениям воинского устава: уход с поста, побег со службы и т. п. Невыносимые условия воинской службы, изуверский режим солдатчины, озлобление против нее толкали солдат на преступление.
Молодые, здоровые, полные энергии и сил, эти люди надеялись скоро вернуться к земле, на фабрику, к станку… И все их разговоры сводились к этому.
Я близко подружился с двумя молодыми солдатами: Севастьяновым и Грицко. Севастьянов был маляр, москвич, черноватый, с немного вздернутым носом, среднего роста, бесхитростный, откровенный. Из-за неграмотности он считал себя человеком, ни к чему не способным, и весьма тяготился этим.
— Ни к чему меня применить нельзя. Только кистью махать и могу, — говорил он.
Грицко был украинец, с хорошим открытым лицом, карими глазами, черными взметнувшимися бровями. Характер у него был совсем иной, чем у Севастьянова. Грицко знал себе цену, был серьезен в суждениях, и в то же время улыбка не сходила с его лица. Подвижность его была изумительна. Он никогда не сидел без дела. Имел приятный голос и любил напевать песни. Самой любимой его песней была: «Сижу за решеткой в темнице сырой, вскормленный на воле орел молодой…»
Грицко попал на каторгу за убийство — то ли офицера, то ли фельдфебеля. Когда его спрашивали, он отвечал коротко: «Убил одну сволочь», насупливался и становился мрачным.
Севастьянов и Грицко, приговоренные на долгие сроки каторги, подходили для участия в побеге. С ними я сговорился бежать, как только наступит весна.,