На паперть поднялся Митяй. Встал рядом со связанными друзьями, вскинул голову, крикнул:
— Коли их жечь, то и меня жгите!
— Не трогать Митяя! Гоните его прочь!
— Я тожить отрекся от бога! Анафема! — невпопад закричал Митяй. В толпе захохотали — Не уйду, они мои побратимы, я до последнего издыхания с ними.
— Чего с дурака взять? Гоните его! Где Марфа, пусть бы она наклепала ему по загривку.
— Еще с покоса не вернулась, сейчас придет. Анафема!..
Шел Никита по ровной дороге, его всюду встречали доброй лаской, с той же грустью в глазах провожали. Дети махали ручонками вслед, а он им на потеху бил в барабан, будил сонных собак…
Анафема!..
Шел Никита и широко улыбался родной земле, солнцу палящему, небу, все это будто увидел впервые. Млел от песен жаворонков, хмелел от трелей соловья. Но и тревожился, видел, как горит земля, неурожай… Падал в нескошенные травы и тут же засыпал. Засыпал под говор пересохшего ручейка, с теплом в душе и радостью в сердце. Знал, что больше не закричит на него служака-фельдфебель: «Подымайсь! Стройсь! Мать вашу поперек!» Спит Никита где захочет, радуется тишине, к сердцу прислушивается. А оно трепещет, дом близко, дом чует…
— Анафема! Читай, Феофил, очистительную молитву, и с богом почнем. Да пусть примут покаяние, ить были христианами.
— Детей и жёнок в огонь!
— Анафема!..
…Загрустил Никита при виде родных мест, прошлое темной тучкой накатилось, грустью наполнились глаза, на сердце камень. Отяжелели ноги, не спешит Никита в родную деревню. А зря. Зубин и Мякинин уже подбили народ, чтобы сжечь всех трех еретиков. Уже Митяя связали. Давно, конечно не считая Митяя, стоят эти двое у них рыбьей костью в горле. Урядник тоже спешит к церкви. Он не будет вмешиваться в дела церковные, но все же приятно посмотреть, как будут жечь врагов.
— Анафема!
— Сжечь еретиков и бунтовщиков, царя бунтуют, бога отвергают. Анафема! — визжит Мякинин.
Тяжко народу. Голод страшной тенью маячит впереди. Убить Феодосия, а случись бунт, ведь без Феодосия они стадо баранов. Он всегда даст совет, может встать в голову бунта. Ошалел Ефим — супротив друга пошел. Дурит старик. Рвет путы Феодосий, хочет что-то сказать, но рот кляпом забит. Уже слышны голоса:
— Наложить епитимью!
— Отлучить на чуток от церкви, а потом спросить сызнова, что и как.
— Пусть каются!
— Их бес попутал!
— Анафема! — глушат эти голоса сытые глотки богатеев.
Иезуитство, время жестокой веры, пусть все это не так сильно выпячивало на Руси, но сжечь в срубе могли. Тем более колдуна. Анафема! Хотя без разрешения верховной власти церкви — это уже самосуд.
А люди все бегут и бегут на крики. Бегут бабы, дети, всем интересно, как будут жечь колдунов.
Выли собаки. Быть беде.
— Анафема! — громче всех орет Зубин, гоношит костер, мужики копают ямы под столбы, сам же косит глаза на Харитинью, которая только что подбежала, в немом испуге прикрыла рот платком, часто дышит, еще не знает, что делать: броситься ли на выручку мужа или закричать истошно. Может быть, это шутка, может быть, новое представление дает Иван — Анафема! — «Теперь не уйдешь ты от меня, — думает Зубин — Моя будешь…»
Смолк барабан. Никиту захлестнули воспоминания. Вот мостик, совсем развалился, не чинят, а тогда был новым. Вон озеро, и оно уже заросло камышом. На этом озере Ефим и Никита ловили карасей. Тогда Никита был верткий, как щуренок. Все ушло, все мимо прокатилось. Стал сед, неповоротлив. Служба укоротила жизнь. Годы, годы, вернуть бы их назад! А вот здесь Никита спасал Ефима. Ефим врухался в болотину и начал тонуть. А через год — Ефим Никиту.
— Поди, забыл, что я есть на свете, — выдохнул Никита — Как они живут? Скоро увижу. Должно быть, как все мужики расейские.
Еще один мостик, еще один ручеек. Скрипнули под ногами бревна, защемило сердце, туман застлал глаза.
— Ксина, любушка! Жива ли ты? Вот и я возвернулся. Отзовись!
Нет, не проскочить голосу из прошлого, через двадцать пять лет. Не сможет крикнуть из небытия Аксинья Стогова. Забил ее вожжами суровый и ревнивый муж Трефил Зубин, замурыжил. Двадцать пять лет! Ничего назад не возвращается, даже вчерашний сон…
— Анафема!..
Вся деревня провожала рекрутов, тех, кому выпал тяжкий жребий идти в солдатчину. Никто не виноват, сам Никита вытянул из шапки свою судьбу, трудную и горькую. Могла оказаться там бумажка, что быть ему дома, не оказалась… Плакала жалейка Петрована Пятышина. Умел старик выводить на ней дивную музыку, да такую, что за сердце брала. Ох, как брала, что и слез не удержать! Голосили матери, никли их головы, как травы под ветром, к пыльной дороге. Чуть потише плакали невесты. Уходили суженые, уходили, можно сказать, навсегда. Кто же будет ждать солдата двадцать пять лет?
— Ждать ли тебя, Никитушка? — спросила, рыдая, Аксинья — Скажи слово, до седых волос буду ждать.
— Неможно ждать. Ежели не убьют на войне, то вернусь стариком. Ты тоже уже будешь не молодицей. Не томись. Вей гнездо. Всякая птаха вьет гнездо смолоду, птенцов выводит, чтобы земля не скудела. Прощай! Даст бог — свидимся. От судьбы не убежишь, от судьбы не спрячешься. Вернусь, хоть детьми твоими порадуюсь. Прощай!..
Люди, толпа, неразумность. Зубин спешил, в глазах нелюдской блеск, руки в тряске, тело в переплясе дикой радости, что наконец-то освободится от врагов своих. Толпа тоже напряжена. Толпа тоже готова бросить в огонь старых друзей…
Один из всех, кого взяли в рекрутчину, Никита возвращается домой. Несет плохие вести матерям и отцам. Только живы ли они? Братья должны быть живы. А что братья? Они за нуждой забыли, кто ушел, а кто остался дома, кого любить, а кого ненавидеть.
Здесь Аксинья целовала и миловала Никиту. Двадцать пять лет берег солдат на своих губах тот поцелуй. Здесь вот они присели. Помолчали, повздыхали… Все это уже стало вечностью. Аксинья вот у этого дубка, теперь уже дуба, целовала Никиту, обвивалась гибкой лозинкой, людей не стыдилась…
— Анафема! Смолья несите…
Зря она это делала, ведь ей здесь жить, ей быть чьей-то женой. Никита ушел под ружье солдатское, все за собой оставил. Ад войн выбелил его волосы, вынул душу. Любому прохожему отдал бы Никита свои кресты и медали, чтобы хоть день побыть в прошлом. Да что там кресты!..
Сейчас поведут Феодосия и Ивана к столбу, скрутят их одной цепью, так-то надежнее. Митяя не хотят сжигать.
— Люди! Кого вы слушаете? Эти кобели старые, псы вонючие давно зубы точат на наших! — наконец-то закричала Харитинья. Сбила с паперти Зубина, подскочила к Ивану, вырвала кляп изо рта — Зубин и его свора хотят сжечь самых праведных мужей. Люди!
Позади рев Марфы:
— Эт кто моего Митяя спеленал? Кто его забижает? А? Митенька, я счас. Разойдись! — Марфа взмахнула тяжелой дубиной над головами, и толпа подалась в сторону, расступилась — Митяя мучить? Убью!
Едва увернулся от дубины Зубин, кубарем скатился с паперти Мякинин. Марфа поддала дьяка ногой, тот улетел к столбу. Она же схватила Ефима поперек и бросила на головы людей…
— Вот я и пришел, — грустно сказал Никита, тронул корявой рукой почерневший угод чьего-то дома, загрустил. Но тут же расправил плечи и ударил в барабан, да так, будто солдат вел в бой. Без его барабана — не бой… Бьет кленовыми палочками по тугой коже, гудит барабан, поет барабан. А впереди и верно бой, здоровенная баба разгоняет толпу, машет над головами дубиной. Но не бьет, только пугает. Заспешил Никита, борода на две стороны, заслужил бороду. Услышал барабан народ, затих. Опустила свою страшную дубину Марфа, остановилась. А то уже деревня разделилась на две стенки, быть бою.
— Вяжи стерву! — закричал Зубин, но сам не подходит близко, чужими руками хочет укротить Марфу.
Никто не решается вязать Марфу. Не по силе многим. К тому же она метнулась на паперть, порвала веревки, освободила пленников. Силы прибавилось. Эти будут драться насмерть. А за спиной Марфы дружки Феодосия уже начали хватать поленья, что приготовили на костер, Зубин своих дров не пожален, готовы дать бой.