Выбрать главу

Гроссман Василий

В городе Бердичеве

Василий Гроссман

В городе Бердичеве

Было странно видеть, как темное, обветренное лицо Вавиловой покраснело.

-- Чего смеешься? -- наконец сказала она. -- Глупо ведь.

Козырев взял со стола бумагу, поглядел на нее и, замотав головой, снова захохотал.

-- Нет, не могу, -- сквозь смех сказал он. -- Рапорт... комиссара первого батальона... по беременности на сорок дней.

Он стал серьезен.

-- Что же. А кого вместо тебя? Разве Перельмуттера, из политотдела дивизии?

-- Перельмуттер крепкий коммунист, - сказала Вавилова.

-- Все вы крепкие, -- промолвил Козырев и, понизив голос, точно говоря о стыдном, спросил:

-- И скоро, Клавдия, рожать будешь?

-- Скоро, -- ответила Вавилова и, сняв папаху, вытерла выступивший на лбу пот. -- Я б его извела, -- басом сказала она, -- да запустила, сам знаешь, под Грубешовом три месяца с коня не слезала. А приехала в госпиталь, доктор уже не берется.

Она потянула носом, будто собираясь заплакать.

-- Я ему и маузером, окаянному, грозила, -- отказывается, - поздно, говорит.

Она ушла, а Козырев сидел за столом и рассматривал рапорт.

"Вот тебе и Вавилова, -- думал он, -- вроде и не баба, с маузером ходит, в кожаных брюках, батальон сколько раз в атаку водила, и даже голос у нее не

бабий, а выходит, природа свое берет".

И ему почему-то стало обидно и немного грустно.

Он написал на рапорте "в приказ" и, нерешительно кружа кончиком пера над бумагой, сидел, наморщив лоб: как писать?

"Предоставить с сего числа сорокадневный отпуск", -- еще подумал и приписал "по болезни", потом сверху вкорякал "по женской", выругался и "по женской" зачеркнул.

-- Воюй вот с ними, -- сказал он и кликнул вестового.

-- Вавилова-то наша, а? -- громко и сердито произнес он. -- Слыхал, небось?

-- Слышал, -- ответил вестовой и, покачав головой, сплюнул.

Они вместе осудили Вавилову и вообще всех женщин, сказали несколько похабств, посмеялись, и Козырев, велев позвать начальника штаба, сказал:

-- Надо будет к ней сходить, завтра, что ли, ты узнай, она на квартире или в госпитале, и вообще как это все.

Потом с начальником штаба они до утра ползали по столу, тыкаясь в полотно двухверсток, и говорили скупые, редкие слова -- шел поляк.

Вавилова поселилась в реквизированной комнате.

Домик стоял на Ятках, так назывался в городе базар, и принадлежал Хаиму-Абраму Лейбовичу Магазанику, которого соседи и даже собственная жена звали Хаим Тутер, что значит татарин.

Вавилова въехала со скандалом. Ее привел на квартиру сотрудник коммунотдела, худой мальчик в кожаной куртке и буденовке. Магазаник ругал его по-еврейски, коммунотделец молчал и пожимал плечами.

Потом Магазаник перешел на русский язык.

-- Нахальство у этих сморкачей, -- кричал он Вавиловой, точно она должна была вместе с ним возмущаться, - надо только придумать! Уже нет больше буржуев в городе. Только одна комната осталась для советской власти у посадчика Магазаника. Только у рабочего, у которого семь человек детей, советская власть должна забрать комнату. А у Литвака бакалейщика? У суконщика Ходорова?

У первого миллионщика Ашкенази?

Вокруг стояли дети Магазаника, семь оборванных кудрявых ангелов, и смотрели черными, как ночь, глазами на Вавилову. Большая, точно дом, она была выше их папы.

Наконец Магазаник был оттеснен в сторону, и Вавилова прошла в комнату.

От буфета, плоских перин, стульев с разверстыми отверстиями продавленных сидений, на нее так густо дохнуло жильем, что она поглубже набрала воздуха в грудь, точно ныряя в воду.

Ночью она не могла уснуть. За стеной, точно оркестр из многих инструментов, от гудящего контрабаса до тонких флейт и скрипок, храпела семья Магазаника. Духота летней ночи, густые запахи -- все это, казалось, душило ее.

Чем только не пахло в комнате!

Керосином, чесноком, п том, гусиным смальцем, немытым бельем. Это было жилье человека.

Она ощупала свой вздувшийся, налитой живот, иногда живое существо, бывшее в ней, брыкалось и поворачивалось.

Она боролась с ним честно, упорно, много месяцев: тяжело прыгала с лошади, молчаливая, яростная на субботниках в городах, ворочала многопудовые сосновые плахи, пила в деревнях травы и настойки, извела столько йода в полковой аптеке, что фельдшер собрался писать жалобу в санчасть бригады, до волдырей ошпаривалась в бане кипятком.

А оно упорно росло, мешало двигаться, ездить верхом; ее тошнило, рвало, тянуло к земле.

Сперва она во всем винила того, печального, всегда молчаливого, который оказался сильнее ее и добрался через толстую кожу куртки, сукно гимнастерки до ее бабьего сердца. Она видела, как он вбежал первым на страшный своей простотой деревянный мосток, как стрекотнул пулеметом поляк, -- и его словно не стало: пустая шинель всплеснула руками и, упав, свесилась над ручьем.

Она промчалась над ним на пьяном жеребчике, и за ней повалил, точно толкая ее, батальон.

После этого осталось оно. Оно было во всем виновато. И вот Вавилова лежала побежденная, а оно победно брыкало копытцами, жило в ней.

Утром, когда Магазаник собирался на работу и жена кормила его завтраком, отгоняя мух, детей, кошку, он, скосив в сторону реквизированной стенки глаза, тихо сказал:

-- Дай ей чаю, чтобы ее холера задушила.

Он купался в солнечных столбах пыли, запахах, детском крике, кошачьем мяуканье, ворчании самовара. Ему не хотелось идти в мастерскую, он любил свою жену, детей, старуху мать, он любил свой дом.

Вздыхая, он ушел, и в доме остались только женщины и дети.