В желтоватой ванной, освещенной тусклой лампочкой, с некоторым отвращением разглядываю свое лицо — загорелое, но сейчас, после умывания холодной водой, побледневшее, серое.
Да-а. С красотой что-то странное творится. Кривя губы, застегиваю воротничок тугой рубахи. Теперь уже с самого утра встаю в жутком напряге — злым, тяжелым… Ну, хватит! Пора браться за дело. Выхожу из ванной, сажусь прямо на холодный пол, ставлю на колени коричневый телефон и, поглядывая на лежащую рядом книжку, резко, отрывисто щелкая, набираю цифры, придерживая другой рукой легкий, почти пустой пластмассовый корпус…
И вот иду по широкому, светло-серому, с белыми точками, с темными растеками воды асфальту и злюсь из-за того, что уже с утра опять думаю о ней. Одно время она совсем было исчезла, нырнула и вдруг появилась откуда-то опять.
«Знаешь, я хожу в совершенно невменяемом состоянии…»
«Ничего,— думаю я,— ходил я в невменяемом, теперь пусть она походит в невменяемом! Хватит! — думаю я уже в полном отчаянии.— Говорят, необходимость прокладывает дорогу среди случайностей. Вот пусть и проложит!»
Хватит всяких лирицких излияний! Нашла коса на камень, где камень — это я.
«Ничего,— думал я в те дни,— найду себе девушку получше!»
Хлебнул я горя с этим тезисом! В мои годы, с моим выдающимся служебным положением болтаться по улицам!..
«Девушка, девушка, не скажете, который час?»
Семенишь рядом с ней, что-то такое бойко излагаешь, оживленно, она хихикает, кокетничает и вдруг случайно поймает твой взгляд — такой усталый, серьезный, даже немножко злой. Сразу заторопится:
«Извините, извините, я не могу!»
Фу!
А вечерами, надев темные очки, чтобы скрыть морщины под глазами, начесав височки, как семнадцатилетний «попс», старательно исполнял «казачок» и, как только он кончится, сразу падал в темном углу площадки, подползал под скамейку, нащупывал губами сосок кислородной подушки, спрятанной за оградой, в крапиве, открывал краник и долго тяжело, с наслаждением дышал.
Или даже сидел за праздничным столом, над тарелочкой со скользкими грибами, а думал все равно о ней.
«Так,— усмехался я,— с восьми до девяти — воспоминания о любимой».
И тут же морщился, как от ожога.
Потом сидел, покачиваясь, и, как молитву, бормотал одну и ту же, непонятную на первый взгляд фразу: «Отзовись хотя бы в форме грибов!»
Моя отрешенность сразу бросалась в глаза, успеха мне, естественно, не приносила, и спал я после таких вечеринок обычно на тоненьком коврике под дверью, как какой-нибудь кабысдох.
Переночевав так несколько раз и поглядев на себя в зеркало, я решил: «Хватит с меня этой веселой, легкомысленной жизни, уж слишком тяжело она мне дается!»
— Боже мой,— бормочу я,— какой я дурак! Мне обломилась такая прекрасная вещь, как любовь, а я ее закопал, а теперь что-то мечусь, выдумываю, ищу, когда у меня есть любовь!
Мое настроение резко улучшается, наступает совершенно лихорадочная веселость.
Неужели мы, умные люди, не можем взять из ситуации все хорошее — любимые наслаждения, любимые страдания — и не брать ничего неприятного, невкусного? Нам обломилась такая прекрасная вещь, как любовь, а мы делаем из нее муку! Не надо ничего подавлять! Ребята, это же ценно!
Я прихожу на Центральный телеграф — большой мраморный зал, дрожащий голубой свет из трубок над покрытыми стеклом столами. В окошко мне дают липкий конверт, пушистую, с родинкой, бумагу. Надо все написать, объяснить — это же так просто!
Но вдруг у меня появляется нехорошая усмешка. Почему, интересно, мы так обожаем с огромным трудом звонить и писать любимым из других городов, совершенно не любя это делать в родном городе? Неужели мы все так любим преграды?
Ну, задавил в себе, а зачем? Кто-нибудь от этого выиграл?
Потом я просто сидел, измученный, отупевший, подперев кулаками лицо, растянув щеки и глаза.
Она появлялась в свой обед, и мы шли в ближайший садик. Не блестящий садик, конечно, но все лучше того, в котором все мы окажемся через какое-то время. В садике функционировал клуб «Здоровье», и по газонам, вытянув лица к солнцу, закрыв глаза, стояли толстые люди в одних плавках. Некоторые из членов клуба медленно плыли в пруду. Во всем садике мы — только двое одетых. Блестит вода, блестят стекла, все блестит — ничего не видно. Мы щуримся, болит кожа лба.
На асфальте, под ногами — какие-то вздувшиеся бугры, шишки, покачивающие нас.
— Вот,— как всегда, усмехаясь, как бы не о том, сикось-накось говорю я,— покойники пытаются вылезти, но асфальт не пускает, держит… О, гляди — один все же вырвался, ушел!