Выбрать главу

— Вы увлекаетесь Анатолем Франсом? — вырвалось у Озола.

— Да, — Салениек сделал вид, что не заметил удивления, прозвучавшего в вопросе Озола. — В связи с этим, быть может, весьма уместно ответить, почему я остался. Во-первых, мне удалось спрятаться, но спрятался я потому, что хотел остаться. Почему я так рад вашему посещению? Я и сам считаю свое положение довольно глупым. Сознаю, что меня преследует тень прошлого. От своего прошлого я освободился, но от его тени — нет. Завидую тому, кто в ранней молодости нашел правильный путь и не сошел с него. Мне кажется, что это часто зависит от случая: посчастливилось ли тебе встретить и выбрать смелых попутчиков. Какая цена человеку, если он один? У него могут быть наилучшие намерения, благороднейшие идеи, но какая от них польза, если он оторван от остальных? В детстве и ранней молодости я был ужасно робок. Отец, церковный староста, превозносил бога, где нужно и не нужно. Лишь значительно позже я понял, что все это было напускным. Сынка, кроткого и послушного мальчика, после окончания школы влекло к естествознанию, но отец хотел видеть его пастором. Смешно признаться, но меня еще в средней школе занимал вопрос, существует ли высшая сила, или нет. Когда мне теперь хочется себя позабавить, я вспоминаю одну ночь, пережитую мною в шестнадцать лет. Осенняя ночь. Налетает небывало свирепая буря. Погода такая, что добрый хозяин даже чужой собаки из дома не выгонит. Но гимназист Роберт Салениек, терзаемый философскими размышлениями, в бурю и ливень выходит из дома, направляется на кладбище, бродит между могилами и ежится от страха, когда тьму прорезает молния и в ее ярком свете жутко сверкают белые, мокрые кресты.

Салениек горько усмехнулся и прервал себя:

— Лучше буду рассказывать в первом лице, а то получается слишком романтично. Глядя на кладбище, я представил себе картину страшного суда: — кресты с треском ломаются, открываются могилы, мертвецы поднимают крышки гробов и вылезают из ям. И хотя в святом писании сказано, что умершие воскреснут в новой плоти, я мог себе представить только скелеты, барахтавшиеся в песке. От этого еретического представления мне делается еще страшнее и я иду к церкви. Она, белая и безмятежная, стоит на темном пригорке. Как глупец, я припадаю к церковным ступенькам и громким голосом молю: «Явись ко мне в эту ночь, если ты существуешь там, в небесах, дай мне лишь ничтожное знамение, и я буду верить в тебя вечно. Вели грому ударить у моих ног! Ведь это тебе не трудно». Но гроза унялась, лишь вдали изредка полыхало. Слабеющие удары грома как бы издевались над моим легковерием и ребячеством. Отец хотел, чтобы я стал теологом, а у меня не хватило смелости пойти против его воли. Но уже в первый год я почувствовал, что в священники не гожусь. Я познакомился с одним пастором, довольно ловко проповедовавшим христианскую мораль — любовь к ближнему, терпеливость, кротость. Он часто с горечью жаловался, что конфирмации, свадебные церемонии и причастие стали пустой проформой даже для зажиточных людей. Юноши после конфирмации напиваются на пирушках, которые устраивают их же родители, хозяева после причастия бранят батраков, осмелившихся в воскресенье отдохнуть несколько часов. Еще в детстве я был очень чувствителен к несправедливостям, причиняемым людьми друг другу. В первую очередь — отец мой. Он отказался отдать часть наследства своей сестре, вышедшей замуж за батрака, потому что она сделала это против воли семьи. Он удерживал у пастухов из жалованья, если скотина заходила в хлеба. Во мне зрело отвращение к алчности и стяжательству. Церковные догмы не давали ответа на терзавшие меня вопросы. Во мне возник нелепый внутренний конфликт. «Кто ты такой? — спрашивал я себя. — Изнеженный интеллигентик, формирующий свой духовный мир так, как этого хочет отец. Вот — сестра твоего отца, простой, необразованный человек, посмела пойти против семьи, против порядка, делящего людей на привилегированную касту имущих и бесправные массы неимущих. А ты даже боишься сам профессию себе выбрать, боишься трудностей, которые могут возникнуть, если отец откажется давать деньги на учение». От этого внутреннего конфликта мне надо было освободиться, но я не мог довести дело до конца. Я перешел на философский факультет, но отцу ничего не сказал. Доктора и профессора засыпали нас идеалистическими философскими мудростями, даже говорили, что задача философии — обосновать сущность религии. И с таким багажом мы вошли в жизнь. Мой обман был обнаружен. Отец, конечно, обозлился. Я стал преподавать этику и даже закон божий, забивая голову молодежи мракобесием, вбитым в свое время в голову мне. Это мое самое тяжелое преступление. Но это я понял лишь в сороковом году, прочитав книгу Ленина «Материализм и эмпириокритицизм». Она рассеяла идеалистический туман, застилавший мне глаза, и заставила глубже познакомиться с задачами, которые ставят перед собой большевики. Благодаря событиям сорокового года я прозрел. Мне стало ясно, что не словами можно улучшить жизнь и общественные взаимоотношения, а уничтожением источника зла — возможности наживаться чужим трудом. Я радовался, может быть, даже злорадствовал, когда у отца вместо ста гектаров земли стало тридцать. Но и это, казалось мне, было слишком много, потому что его сестра получила лишь десять. Но это не так важно. Я чувствовал себя, как путник, пробившийся сквозь чащу к открытому полю. Я удивлялся, почему я блуждал по дебрям, когда рядом была светлая, широкая дорога. И все же я не мог прийти к вам и сказать: «Дорогие товарищи, возьмите меня с собою, я ваш». Я понимал, что вы боролись, чтобы проложить эту дорогу, тайно по ночам ткали знамя свободы. Кем же был я в это время? Сыном богатого хозяина, законоучителем… Свое социальное происхождение никто изменить не может, но признаться в заблуждениях и искать правильного пути, думаю, никогда не поздно. И если вы хотите знать, почему я остался здесь, а не поехал с немцами, то посмотрите, — он указал на ящики с книгами, — оттуда я черпал силы и правду, опровергающую ложь, которую свыше трех лет распространяли немецкие и латышские гитлеровцы. Это произведения Маркса и Ленина.