После завтрака у костра Лидумов стали собираться и другие соседи. Первой приплыла мать шуцмана Саркалиса, придерживая подол длинной юбки, чтобы предохранить его от росы.
— Я уж смотрю, смотрю, ведь это защитники земли нашей, — затараторила она, состроив слащавую улыбку. — Ну, русских этих дальше не пускайте, иначе до осени не выгоните.
— Почему же твой сын не идет землю защищать? — сдерживая гнев, спросила Балдиниете. — Другими распоряжаться и на войну гнать — легко, а как самому идти, то становится незаменимым. — Балдиниете так злилась на шуцмана Саркалиса, что была не в силах совладать с собой, хотя и видела, как в карих глазах мамаши Саркалис загорелись зеленые огоньки. Старший сын Балдиниете убежал из легиона и прятался в баньке, но Саркалис пронюхал об этом и угнал его обратно в немецкую армию. Только недавно, в августе, немцы забирали семнадцатилетних мальчиков. Своего Ольгерта она уж ни за что не хотела отпускать и спрятала его в сарае под соломой. И опять Саркалис примчался, как собака, требуя, чтобы ему сказали, где Ольгерт. Она не сказала и после того, как шуцман навел на нее дуло винтовки. Но когда он пригрозил спалить сарай и уже зажег спичку, женщина не стерпела. Не могла же она дать умереть Ольгерту такой смертью.
— У моего сына должность намного труднее, чем быть на войне, — снова слащаво улыбнулась Саркалиене и вздохнула. — Если матери вырастили таких сыновей, которые не хотят защищать землю отцов, то кому-нибудь же надо быть «злым» и напомнить им об их долге.
— У кого же из нас больше этой земли отцов? — язвительно спросил малоземельный хозяин Гаужен.
— Чем меньше земли, тем милее она должна быть, — все так же слащаво ответила Саркалиене.
— О, жизнь, я качаюсь на волнах твоих… — напевая, подошел седой, почтенного вида человек. Это был Юрис Калейс. Пятьдесят лет он прослужил чиновником, на старости купил себе усадьбу с полуразрушенными постройками, отремонтировал их, надеясь безмятежно дожить свой век. Война развалила его семью. Старший сын, вопреки строгим предупреждениям отца, в первый год Советской власти связался с корпорантской организацией, был изобличен в печатании контрреволюционных листовок и незадолго до войны выслан. Младший сын добровольно вступил в немецкую армию. В последнем письме он писал, что наскочил на свою же мину и потерял обе ноги. Где он был теперь, этого отец не знал. Дочь вышла за актера. После того, как у нее родился сын, она осталась в Риге одна. Муж бросил ее. А последний удар постиг Калейса совсем недавно, уже во время скитаний. Сгорел его дом. Эту весть принес Саркалис, который спустя несколько дней после изгнания населения ездил в свою волость посмотреть, сколько в ней осталось «ожидающих прихода большевиков». Это будто произошло случайно, видимо, какой-то солдат обронил горящую спичку. Ночью в доме Калейса расположились немецкие солдаты и изрядно выпили. Умышленно или нечаянно, но дома больше не было. Не было и сыновей. Все мысли Юриса Калейса теперь устремлялись в Ригу, к дочери, которая непременно хочет уехать, а помочь ей некому. Поэтому старшая сестра напрасно уговаривала его спрятаться вместе с нею. Он не находил покоя, тоска о детях грызла и мучила его, и, чтобы забыться, он пел. Особенно полюбилась ему песенка «О, жизнь, я качаюсь на волнах твоих».
— Как вы, господин Калейс, еще можете петь? — с недоумением и упреком обратилась к нему Альвина Пакалн из «Кламбуров». — У меня сердце так неспокойно за старика отца: кто знает, где он. А если бы у меня, как у вас… мне было бы не до песен.
— Много сулила, да мало мне дала, но разве не все ли равно тра-тра-ла-ла-ла-ла, — пропел Калейс, повернувшись к Альвине, и улыбнулся, но все видели, чего ему стоила эта улыбка.
— Сколько я ни расспрашивала всех ехавших за нами беженцев, — вернулась Альвина к своей наболевшей заботе, — никто не видел нашего отца. Как мы пришли на выгон Густыня, он словно сквозь землю провалился.
— Отец твой теперь пшеницу жнет, — сказал Эрик. — Тебе хорошо, вернешься домой, а пироги, гляди, уж готовы. А у нас все вороны склюют, пока…
— Где же он жнет, на небесных нивах, что ли? — издевательски перебил его Густ Дудум, хромой, обозленный жизнью холостяк. — Должно быть, слоняясь по своим «Кламбурам», попался чекистам прямо в лапы.
— Разве такому старику чекисты что-нибудь сделают, — рассуждала Альвина. — Я боюсь — не вывихнул ли себе ногу, прыгая где-нибудь через канаву.
— А ты думаешь, что они станут спрашивать твоего отца, сколько ему лет? — усмехнулся Густ холодно и зло. — Не найдут больших преступников, повесят и таких стариков.