Я попытался вступить с ним в спор, но трудно спорить с человеком, языком которого не владеешь. Тем более что преимущество все равно оставалось за ним, поскольку, начиная говорить на ломаном английском, он, возбуждаясь, неизменно переходил на свою родную речь, при этом часто посматривая на часы. Вдруг наши лошади забеспокоились и стали принюхиваться. Заметив это, Йохан побледнел, испуганно оглядываясь, потом неожиданно прыгнул вперед, схватил их за поводья и отвел примерно футов на двадцать. Я пошел следом и спросил, зачем он это сделал. В ответ он опять перекрестился, указал на место, где мы только что стояли, чуть сдвинул коляску по направлению к другой дороге, крестом пересекавшей ту, по которой ехали мы, и сказал, сначала по-немецки, потом как мог по-английски: «Здесь похоронен тот… тот, который убил себя».
Я вспомнил о старом обычае хоронить самоубийц на перекрестках.
– А! Понятно, самоубийство. Как любопытно! – сказал я, но хоть убей не мог понять, почему испугались лошади.
Разговаривая, мы услышали какой-то звук, нечто среднее между визгом и лаем. Звук этот доносился издалека, но лошади сильно заволновались, и Йохану стоило больших трудов сдержать их. Он побледнел еще сильнее и сказал:
– Похоже на волка… Но ведь здесь волки больше не водятся.
– Не водятся? – переспросил я. – А давно волки подходили к городу так близко?
– Давно, давно, – сказал он. – Весной и летом. Но когда выпал снег, они ушли.
Пока извозчик поглаживал лошадей и пытался их успокоить, небо стремительно заволокло темными тучами. Солнце спряталось, и нас обдало дыханием холодного ветра. Но вскоре солнце снова вышло из-за туч и засветило по-прежнему ярко. Йохан, глядя вдаль из-под руки, сказал:
– Снежная буря, скоро начнется.
Потом опять взглянул на часы и, крепко сжимая поводья, поскольку лошади все еще били копытами землю и вскидывали головы, взобрался на козлы, словно собираясь трогать.
Во мне проснулось некоторое упрямство, и я не сразу сел в коляску.
– Расскажите мне, – обратился я к нему, – о том месте, куда ведет эта дорога, – и указал рукой в сторону.
Он снова перекрестился и, прежде чем ответить, пробормотал слова молитвы.
– Там нечисто.
– Что именно нечисто? – не понял я.
– Деревня.
– Так, значит, там находится деревня?
– Нет, нет. Никто не живет там уже сотни лет.
Мне стало любопытно.
– Но вы сказали, что там деревня.
– Была.
– Куда же она подевалась сейчас?
Йохан пустился в длинный рассказ, перемежая английские слова таким количеством немецких, что я почти ничего не понимал. Я лишь уловил, что очень давно, сотни лет назад, там умирали люди, их хоронили, но из-под земли слышались звуки, и, когда могилы вскрывали, умершие мужчины и женщины выглядели как живые, а рты у них были в крови. Поэтому, стараясь спасти свои жизни («и души!» – добавил он и перекрестился), оставшиеся в живых поспешили оставить это место и уехали в другие деревни, где живые были живыми, а мертвые – мертвыми, а не… чем-то другим. Он явно побоялся произнести последнее слово. По мере рассказа он все больше и больше возбуждался. Похоже, воображение у него разыгралось до такой степени, что под конец страх окончательно овладел им: он сделался белым как мел, лицо его покрылось испариной; дрожа всем телом, он оглядывался по сторонам, словно в любую секунду ожидал проявления какой-нибудь злой силы здесь, на открытом пространстве в ярких лучах солнца. Доведя себя таким образом до полного отчаяния, он выкрикнул:
– Walpurgis nacht![2] – и жестом призвал меня сесть в коляску. В ответ на это моя английская кровь закипела, и я, сделав шаг назад, сказал:
– Вы напуганы, Йохан… вы напуганы. Поезжайте домой, я вернусь один, мне будет полезно пройтись пешком.
Дверца коляски была открыта. Я взял с сиденья свою дубовую трость, которую всегда беру, отправляясь в выходные дни на экскурсии, и закрыл дверцу. Махнув рукой в сторону Мюнхена, я сказал:
– Возвращайтесь домой, Йохан… Вальпургиева ночь англичан не касается.
Лошади пришли в необычайное волнение, Йохану с большим трудом удавалось удерживать их на месте, однако он принялся умолять меня не совершать подобной глупости. Мне стало чрезвычайно жаль беднягу, ведь в своем страхе он был совершенно искренен, но все равно я не смог не рассмеяться. Говорить по-английски он уже и не старался, от волнения позабыв о том, что единственным способом заставить меня внять его мольбам было употреблять язык, который я понимал, и лопотал что-то на своем родном немецком. Меня все это начинало несколько утомлять. Указав направление «домой!», я развернулся, чтобы пойти по старой дороге в долину.