Родион молчал, позевывал, вскидывал брови: мели, мол, а я послушаю.
Шура уложила ребенка, постелила гостю на раскладном диване-кровати.
— Ой, как широко! — Никон раскинул руки. — Двое-спальная кровать. Зачем одному-то?
— Катайся, — шутливый тон Шуры развеселил Никона.
— А чего? Немогута не настигла ишшо меня. Пятьдесят семь годов мне, вдвое старше Родиона, а я, брат, ишшо жениться могу. Пра-а, — и Никон затрясся от рассыпчатого смеха.
— Ну, понесло — строго сказала Шура и нырнула под одеяло на кровать.
Слыхала Шура, что молодого Никона считали в деревне красавцем. Он и сейчас, по мнению Шуры, был еще видным мужчиной, несмотря на седину и морщины. В молодости Никон лихо играл на двухрядке, был краснобаем и умел улещать девок. Говорят, и Татьяну он отбил у другого жениха. Всего этого Шура не могла помнить: тогда ее еще и на свете не было. Помнила Никона уже семейным мужиком. И крапиву его не забыла… Сейчас, вспомнив, только усмехнулась.
Девушкой уже была Шура и видела, как молодецки отплясывали на празднике Никон и Татьяна под говорливые переборы гармошки. Утицей плыла по избе Татьяна, потом вдруг притопывала каблуками и пела озорную частушку:
Никон вылетал на круг.
Говорили, будто свою Татьяну Никон иногда поколачивал, но этого никто не видал.
…Шура вздохнула: «Поди-ко, разберись в муже загодя…»
Родион лег на кровать, и она шепнула:
— Спать охота.
— Спокойной ночи!
Родион неслышно поцеловал ее в губы.
Рано утром братья пошли на кладбище. Солнце только что взошло, небо было чистое и высокое, в прозрачном воздухе голубели низины. Пахло росой и лопухами, разросшимися вдоль дороги.
Кладбище, когда-то обсаженное кругом по земляному валу березами и елками, густо заросло подлеском и травой.
— И не найдешь наших, — сказал Никон, продираясь сквозь заросли иван-чая, будыльника и шиповника.
Когда Родион привел к знакомым могилам, Никон снял кепку и некоторое время стоял молча, склонив голову, потом сел на заросший травой холмик.
— Садись, Родя. — Никон вынул из сумки бутылку, три стаканчика, закуску. В один стаканчик плеснул на донышко водки, накрыл ломтиком хлеба, на хлеб положил половинку крутого яйца, посолил. — Это деду и отцу. — В два стаканчика налил до краев, шумно вздохнул: — Помянем усопших.
Первый раз выпили в память деда.
— Ты ведь не помнишь дедку Михайла.
— Меня еще не было, когда он умер, — подтвердил Родион.
Никон стал рассказывать:
— А я помню. Борода белая, с прозеленью, руки как грабли. До смерти без падожка ходил, а ведь прожил девять десятков. Во-от! По четыре мешка-пятерика клали на него, с телеги в амбар таскал. Это, когда молодой был. На пашне умает одну лошадь, другую запряжет да и пашет, пока и та в борозду не ляжет. Помню его, помню… На гайтане он вместе с крестом ладанку носил. Говорил, бабушка привязала, когда на турецкую войну уходил. А на гашнике под холстяной рубахой кисет с табаком и трубкой. Ишшо кресало, кремень и трут… Четыре сына было, все женатые, а дед их не отделял, не хотел хозяйство дробить. Он, дедко-то, всю большую семью в руках держал. Перечить ему никто не смел ни в чем. Во-от! Как помер, так сыновья разделились, но уж достатка прежнего не было, беднее жили.
Выговорившись, Никон предложил помянуть бабушку, которую Родион тоже не помнил. И опять Никон вспоминал, какая добрая и ласковая была бабка Паша.
Родион молчал, тяготясь непривычной церемонией. Он считал своим долгом ухаживать за могилами, поправлять скромные памятники, но тризны не правил, и сейчас участвовал в ней против своей воли, только бы не обидеть старшего брата.
— Помянем добрым словом отца! — скомандовал Никон.
Выпили, неторопливо закусили.
— Отца я помню, — сказал Родион. — Правда, я еще маленьким был, первый год в школу ходил.
В памяти Родиона всплыл из забытья далекий скорбный вечер, и глаза защипало, будто посыпало солью.
— Отец хотел, чтобы я хорошо учился. Ну, я и старался.
— Последний ты был у тятьки с мамкой, поскребыш, вот тебя и баловали.