— Я вот что хотел вас спросить, — Линьков все посматривал на камеру. — А не бывало такого, чтобы к вам в камеру сваливалось что-нибудь… оттуда?
Я покачал головой.
— Пока не бывало. От самих себя приветы получали — это было. Придешь утром, а он лежит, голубчик. Вынешь его, инвентарный номер запишешь, отдашь завхозу. Потом опять работаешь с бруском, работаешь, вдруг он — хлоп! — и провалится. Ну, остается только зафиксировать: так, мол, и так, полученный такого-то и такого-то из будущего времени брусок отправлен такого-то и такого-то для получения в вышеозначенном. А по-настоящему «оттуда» мы еще ничего не получали, и это нас даже удивляет иногда.
— А это не слишком однообразно? — Линьков замялся. — Я хочу сказать: не может ли все это в один прекрасный день надоесть? Знаете, так, чтобы захотелось чего-то экстраординарного, внепланового?
Ах, вон что: он хочет выяснить, не пришла ли некоему хронофизику блажь в голову просто от однообразной работы, от скуки! Наивно, товарищ Линьков, чересчур уж наивно! Физик из вас, может, получился бы хороший, а вот юрист… И вообще зря я с ним так разболтался! Если ему нужен гид, так чего мы тут стоим?
— Пока ничего такого у нас не наблюдалось, — мрачно сказал я.
— Я говорю не об этом случае, — медленно сказал Линьков, — не о смерти Левицкого.
Ну вот. Так мне и надо. Что-то я уж очень туго стал соображать, все до меня доходит с запозданием, со сдвигом по фазе. Так и вовсе разучишься думать.
— Со стороны как-то иначе представляешь себе науку, — продолжал Линьков. — Знаете, как в журналах о ней пишут… Там ведь сгустки, сплошной концентрат открытий. Ну, разумеется, и без упоминания о «напряженных буднях» редкая статья обходится. Но чтобы своими глазами увидеть — это я в первый раз…
— Какие тут будни! — недовольно сказал я. — У нас все время праздники: то хронокамера из строя выйдет, то напряжение сядет, то эксперимент загубишь… Двух дней одинаковых и то не сочтешь. Тем более спокойных. Что ни день, то событие. И опять же — идеи! Найдет тебя какая-нибудь, тут уж вообще не замечаешь, который день кончается, а который начинается.
— А можно спросить: как насчет человека? — вкрадчиво осведомился Линьков.
— Можно спросить, — сказал я. — Насчет человека так: плохо с человеком. Поле в камере, сами видели, неравномерное, и переход поэтому неравномерный, по частям. Человек — не брусок, на подставку его не уложишь, он минимум половину камеры займет. При такой неравномерности он вполне может размазаться во времени. Прибудет на станцию назначения, например, одна правая нижняя конечность. В общем, переходы пока очень ненадежны; как влияет переход на структуру объекта, абсолютно неясно, и конструкция хронокамеры весьма несовершенна, сами видите. Так что опыты на живых существах пока начисто исключаются. Да и размах у нас не тот, в смысле энергетических ресурсов. Чтобы перебросить брусок на десять минут, и то расходуется уйма энергии. А в человеке-то килограммов 70-80 живого веса…
— Насчет влияния перехода на структуру объекта — это вы просто так сказали или действительно не знаете?
— Нет, кое-что мы, конечно, знаем. В аналитическом отделе как раз этим занимаются — делают полный анализ транспортируемых объектов.
— Рентгеноструктурный?
— Рентген, химия, электронный микроскоп — все тридцать три удовольствия. С точностью до двух ангстрем полная идентичность до и после перехода. Вы еще помните, надеюсь, что такое ангстрем?
— Что-то очень маленькое, — Линьков улыбнулся. — Как сказал бы мой коллега Валентин Темин, такая штучка для измерения атомов.
— Мой почтительный привет вашему высокообразованному коллеге, — сказал я. — С этого дня я круто меняю свое мнение о прокуратуре.
— А кстати, — заметил Линьков, — если вам почему-либо надоест хронофизика, я охотно возьму вас к себе в помощники. По-моему, у вас неплохие задатки детектива.
Я польщенно улыбнулся. Но Линьков тут же продолжил:
— А вот зачем приходил Чернышев, этого вы не определили… Он явно хотел вам что-то сказать, но увидел меня и передумал.
— Возможно… — без энтузиазма отозвался я. — Вот проверим… если удастся. Он ведь такой, знаете, застенчивый… Вас будет бояться…
Я все еще надеялся, что Линьков не пойдет, пустит меня одного к Ленечке. Но Линьков не понял моих намеков — может, не захотел понять. Он помолчал, уткнувшись в блокнот, а потом спросил:
— Какие взаимоотношения были у Чернышева с Левицким?
Мне не очень хотелось об этом говорить, но что поделаешь!
— По-всякому было, — угрюмо буркнул я. — Раньше мы одну работу совместно с Чернышевым вели, и тогда Аркадий к нему вроде хорошо относился… Но последние месяца три они даже не разговаривали. Аркадий на конференции слишком уж резко отозвался об эксперименте, который предложил Чернышев. Ну, и Чернышев обиделся.
— А кто из них был прав?
— Оба.
Это правда. Расчеты Ленечка сделал безупречно, но практически такое поле в камере долго не удержишь. Теоретически предсказать это нельзя; только Аркадий, который на устойчивости собаку съел, смог это почувствовать, и то не логикой, а скорее интуицией.
— Чернышев, наверное, растерялся, обиделся, не смог четко ответить?
— Да, примерно так. Он не за себя обиделся, конечно. Но этот эксперимент был для него очень важен, и он ожидал поддержки, а выступление Аркадия было для него полной неожиданностью. Он здорово растерялся. Аркадий, по-моему, сам потом жалел, что наговорил лишнего.