Линьков, пожалуй, был прав: малого не хватало, чтобы я совсем раскис. Стыд и позор, конечно, чтобы здоровый парень падал в обморок при виде мертвеца. Но ведь это был не вообще какой-то умерший, это был Аркадий Левицкий, самый давний и близкий мой друг, мы с ним последние два года жили неразлучно, вместе работали, вместе отдыхали и во всем друг друга понимали. Правда, последний месяц мы с ним не вполне ладили, но это не меняло существа дела.
Линьков усадил меня в вестибюле у окна в глубокое громоздкое кресло, а сам уселся на подоконник и согнулся так, что наши головы оказались почти на одном уровне.
— Так вот, — сказал он, — придется нам с вами побеседовать. Понимаю, что вам сейчас трудно. Но… и должность у меня такая… безжалостная, что ли… и вам самому полезно будет выяснить некоторые обстоятельства этого… — он помедлил, — этого печального происшествия. Ведь вы, как мне сказали, ближайший сотрудник и ближайший друг Левицкого. Или это несколько преувеличено?
Он глянул на меня сверху вниз — чуть сверху, почти в упор, — и я впервые заметил, какие у него странные глаза. Не до того мне было, чтобы чьи-то глаза разглядывать, но уж очень они были голубые, невероятно голубые, прямо-таки лазурные. Для девушки любого типа такие глаза считались бы подарком судьбы, но на худом, землистом лице этого долговязого очкарика они были как-то не к месту.
— Вам все еще плохо? — спросил Линьков, и я понял, что молчу и самым нелепым образом глазею на него.
— Нет… то есть не совсем… — пробормотал я.
— Я хотел узнать для начала, какие у вас были взаимоотношения с Левицким, — терпеливо напомнил Линьков.
— Да-да, конечно, — быстро заговорил я, слегка встряхнувшись, — мы с ним были в очень близких отношениях, и по работе и вообще… ну, друзья, словом! Но вы мне раньше объясните, что все-таки случилось? Вы сказали, что смертельная доза — это… ну, не по ошибке… А почему же тогда?
— По всем имеющимся данным, это самоубийство, — словно бы извиняющимся тоном ответил Линьков.
— Как это — самоубийство?! Почему?! — Я не сразу понял, что ору на весь вестибюль.
— Вот об этом я и хотел бы расспросить вас, — все так же мягко и терпеливо ответил Линьков. — Действительно: почему Аркадий Левицкий мог покончить самоубийством? Если причины для этого имелись, так вам-то они наверняка известны, ведь правда?
— Мне известно вот что. — Я говорил с максимальной твердостью, на какую был способен в этот момент. — Известно мне, что Аркадий Левицкий не из тех людей, которые способны искать выход в самоубийстве. Он считал самоубийство актом трусости, понятно?
— Да, но видите ли… — слегка вздохнув, сказал Линьков, — несчастный случай, как вы сами понимаете, исключается. Действительно, нельзя по ошибке принять смертельную дозу снотворного. Да и вообще снотворное не принимают на работе…
— То есть вы хотите сказать, что он… что ему это дали… заставили…
— забормотал я, чувствуя, что пол под ногами опять слегка пружинит.
— Кто же мог заставить, — сказал Линьков, с сочувствием глядя на меня,
— если вы сами видели, что никаких следов борьбы не было. Лежал-то он абсолютно спокойно…
Меня холодом обдало, — я будто снова увидал, как Аркадий лежит на диване, такой спокойный, словно прилег отдохнуть и уснул. Да, никаких следов борьбы… Просто взял вот Аркадий да и проглотил… Сколько же там было этих пачек? С полдюжины, не меньше. Значит, он заранее это подготовил, припас… Никогда он у себя не держал столько снотворного сразу, не так его легко получить, да и незачем…
— …и никого другого в лаборатории вечером не было, — говорил тем временем Линьков, внимательно глядя на меня. — Вы, насколько мне известно, из института ушли вместе со всеми… и больше там не появлялись в тот вечер?
Последние слова он произнес вопросительным тоном, и я с некоторым усилием сообразил, что мне задан классический вопрос: «Где вы были, когда это произошло?»
— Нет, не возвращался, — ответил я. — Пошел в библиотеку и просидел в читальном зале до самого закрытия. Вышел оттуда без пяти одиннадцать, пешком пошел домой, там еще выпил чаю, почитал немного, лег спать около часу ночи, а утром мне позвонили…
— Понятно, — сказал Линьков, — для проформы мне это знать необходимо. Так какие же у вас соображения по поводу случившегося?
Я беспомощно пожал плечами.
— Не знаю, что и думать. Это… ну, просто это так нелепо, нелогично…
Действительно, что меня больше всего и прежде всего поражало в случившемся, так это его дикая нелепость, полнейший алогизм. Этого же попросту быть не может, не бывает так, чтобы ни с того ни с сего…
— Я только в одном уверен, это я уже говорил, — добавил я, — что не мог Аркадий покончить самоубийством! В конце концов, я в этот день был с ним с девяти утра до пяти вечера, мы находились в одной комнате, работали над одним и тем же заданием, переговаривались… ну, и обедали вместе, и вообще… Неужели бы я не заметил, если б Аркадий… ну, если б он ну, вел себя как-то необычно…
Тут я вдруг запнулся. Необычно? А как, собственно, мог бы вести себя человек в таких обстоятельствах? Человек волевой, не тряпка, не истерик? Если он почему-то вообще решился на самоубийство — ну, допустим! — и задумал вдобавок сделать это именно на работе, после того как все уйдут (эти предположения, конечно, нелепость, дикая нелепость, но если все же?..), то он уж изо всех сил держался бы, что называется, в рамках. Так, может, Аркадий именно и держался изо всех сил? Ведь если толком припомнить, он был вчера…
— Я именно хотел попросить, чтобы вы рассказали, как прошел вчерашний день в вашей лаборатории и как вел себя Аркадий Левицкий, — сказал Линьков, будто отвечая на мои мысли.